Колодезь и маятник
Шрифт:
К чему послужит рассказывать те долгие, долгие часы ужаса, в продолжение которых я считал звучащие движения стали? Она опускалась дюйм за дюймом, линия за линией, так постепенно и незаметно, что это можно было заметить только после долгих промежутков времени, казавшихся мне веками. Все опускалась ниже – все ниже!… Протекли целые дни – может быть, даже много дней – прежде чем маятник начал качаться от меня достаточно близко, чтоб я мог чувствовать движение рассекаемого им воздуха. Запах наточенной стали входил в мои ноздри. Я молил небо – молил неустанно, – чтоб сталь поскорее опускалась. Я помешался, я обезумел, и силился подняться на встречу этому движущемуся мечу. Потом, внезапно, глубочайшее спокойствие низошло в мою душу, и я лег неподвижно, улыбаясь этой сверкающей смерти, как ребенок дорогой игрушке.
Опять настала минута полного беспамятства, хотя на весьма короткое время,
Движение маятника происходило в прямой линии надо мной, и я заметил, что полумесяц был направлен так, чтоб пройти сквозь полость сердца. Он сначала только заденет саржу моего платья, потом возвратится и прорежет ее, и потом опять, и опять. Несмотря на огромное пространство кривой линии, описываемой им (около тридцати футов), и на силу его взмахов, которые могли бы прорезать самые стены, он не мог, в продолжение нескольких минут, сделать ничего другого, как только задеть и прорвать мое платье. На этой мысли я остановился; далее я не смел идти. С упрямым вниманием я налег на одну эту мысль, как будто этим мог остановить опускание стали. Я размышлял о том, какой звук произведет полумесяц, проходя по моему платью, и какое ощущение произведет на мои нервы трение саржи о мое тело. Я до тех пор углублялся в это, пока у меня в зубах начался зуд.
Ниже, – еще ниже – он все скользил ниже. Я сравнивал быстроту его раскачивания с быстротой нисхождения, и это доставляло мне едкое удовольствие. Направо – налево, и потом он высоко взмахивался, и опять возвращался со скрипом и визгом, и подкрадывался к самому моему сердцу увертливо и тайком, как тигр! Я попеременно смеялся и стонал по мере того, как мне приходили эти различные мысли.
Ниже! – неизменно, безжалостно ниже! Он звучал на расстоянии трех дюймов от моей груди. Я усиливался с бешенством освободить мою левую руку: она была не связана только от локтя до кисти. Я мог доставать ею до блюда, стоявшего возле меня, и подносить ко рту пищу – больше ничего. Если б я мог разорвать тесьму, связывающую локоть, я бы схватил маятник и попробовал остановить его. Это было почти то же, что остановить катящуюся лавину!
Все ниже!… непрестанно, неизбежно все ниже! Я удерживал дыхание, и метался при каждой вибрации; судорожно съеживался при каждом взмахе. Глаза мои следили за его восходящим и нисходящим полетом с безумным отчаянием, и спазматически закрывались в ту минуту, как он опускался. Какой отрадой была бы смерть – о, какой невыразимой отрадой! И, однако, я дрожал всеми членами при мысли, что машине достаточно спуститься на линию, чтоб коснуться моей груди этой острой, блестящей секирой… Я дрожал от надежды: это она заставляла так трепетать все мои нервы и все существо мое – та надежда, которая прорывается даже на эшафот и нашептывает на ухо приговоренным к смерти, даже в тюрьмах инквизиции!
Я увидел, что десять или двенадцать взмахов приведут сталь в соприкосновение с моей одеждой, и, вместе с этим убеждением, в моем уме водворилось сосредоточенное спокойствие отчаяния. В первый раз после стольких часов и, может быть, дней, я стал думать. Мне пришло на мысль, что бандажи или ремни, которые меня стягивали, были из одного куска, обвивавшего все мое тело. Первый надрез полумесяца, в какую бы часть ремня он ни попал, должен был ослабить его настолько, чтоб позволить моей левой руке распутать его. Но как ужасна становилась в этом случае близость стали! Самое легкое движение могло быть смертельно! Да и притом – вероятно ли, чтоб палачи не предвидели и не приняли мер против этой возможности? Точно ли бандаж прикрывает мою грудь в том месте, на которое должен опуститься маятник? Трепеща лишиться последней надежды, я приподнял
Едва голова моя снова приняла прежнее положение, как почувствовал, что в уме моем блеснуло что-то, чего я не умею назвать иначе, как второй половиной той мысли избавления, о которой я уже говорил в то время, как первая ее половина мелькнула неясно у меня в мозгу, пока я подносил пищу к губам. Теперь вся мысль была сформирована – бледная, едва сознаваемая, но все-таки полная. Я тотчас же начал, с энергией отчаяния, приводить ее в исполнение.
Уже несколько часов, около скамьи, на которой я лежал, разгуливали толпы жадных и смелых крыс; их красные глаза устремлялись на меня так, как будто они ожидали только моей неподвижности, чтоб кинуться на меня как на добычу. «К какой пище были они приучены в этом колодце?» – подумал я.
Несмотря на все мои усилия отогнать их, они сожрали почти все, что было в блюде, исключая небольшого остатка. У меня уже обратилось в привычку махать беспрестанно рукою к блюду и от блюда, и машинальное однообразие этого движения отняло у него все его действие, так что прожорливые гадины стали часто вонзать свои острые зубы в мои пальцы. Собравши остатки пропитанного маслом и пряностями мяса, я крепко натер ими ремень, где только мог достать; потом принял руку от блюда и лег неподвижно, удерживая даже дыхание.
Сначала жадные животные были изумлены и испуганы этой переменой – внезапным прекращением движения руки. В тревоге, они повернули назад и некоторые возвратились даже в колодезь; но это продолжалось только одну минуту. Я не напрасно надеялся на их прожорливость: уверившись, что я более не шевелюсь, одна или две из самых смелых крыс вскарабкались на скамью и начали нюхать ремни. Это было сигналом общего нападения. Новые толпы выскочили из колодца, полезли на скамью и прыгнули сотнями на мое тело. Правильное движение маятника не смущало их нисколько; они увертывались от него и деятельно трудились над намасленным ремнем. Они толпились, метались и кучами взбирались на меня; топтались на моем горле, касались моих губ своими холодными губами. Я задыхался под их тяжестью; отвращение, которому нет названия на свете, поднимало тошнотой всю мою внутренность и леденило сердце. Еще минута, и страшная операция должна была кончиться, – я положительно чувствовал ослабление ремня и знал, что он уже прорван в нескольких местах. С сверхъестественной решимостью, я оставался неподвижен: я не ошибся в моих расчетах и страдал не напрасно. Наконец я почувствовал, что свободен. Ремень висел лохмотьями вокруг моего тела; но движение маятника уже касалось моей груди: он уже разорвал сначала саржу моего платья, потом нижнюю сорочку; еще взмахнул два раза – и чувство едкой боли пронизало все мои нервы. Но минута спасения настала: при одном жесте моей руки, избавители мои убежали в беспорядке. Тогда, осторожным, но решительным движением, медленно съеживаясь и ползком, я выскользнул из своих уз и из-под грозного меча. В настоящую минуту, я был совершенно свободен! Свободен – и в когтях инквизиции! Едва я сошел с моего ужасного ложа, едва я сделал несколько шагов по полу тюрьмы, как движение адской машины прекратилось, и я увидел, что она поднимается невидимой силой к потолку. Этот урок наполнил сердце мое отчаянием и показал, что все мои движения были подмечены. Я для того только избегнул смертной агонии одного рода, чтоб подвергнуться другой! При этой мысли, я судорожно повел глазами по железным плитам, окружавшим меня. Очевидно было, что в комнате происходит что-то странное, – какая-то перемена, в которой я не мог дать себе отчета. В продолжение нескольких минут, похожих на сон, я терялся в напрасных и бессвязных предположениях. Тут я заметил в первый раз происхождение серного света, освещавшего келью: он выходил из расщелины шириною в полдюйма, опоясывавшей всю тюрьму снизу, от основания стен, которые, поэтому, казались, и действительно были совершенно отделены от пола. Я старался, но, конечно, напрасно, заглянуть в это отверстие.
Когда я с унынием привстал, тайна перемены фигуры комнаты вдруг стала понятна моему уму. Я уже упоминал, что хотя формы рисунков на стене были достаточно ясны, но цвета их казались полинявшими и неопределенными. Теперь эти цвета принимали с каждой минутой все более и более яркий блеск, который придавал этим адским фигурам такой вид, что человек и покрепче меня нервами содрогнулся бы при виде их. Глаза демонов, – живые, кровожадные и мрачные – устремлялись на меня из таких мест, где я прежде их не подозревал, и блистали грозным пламенем огня, который я тщетно усиливался считать воображаемым.