Избранное
Шрифт:
— Э-эх, братцы! Милое дело — идти по такой дороге. А когда снег в тайге по шесть, по семь метров глубиной, да еще не слежался, и лыжи проваливаются?.. Что значит не уметь с детства! Сколько прожил, а так и не научился ходить на лыжах по-человечески. У одного моего друга была кинокамера, брал ее всегда на охоту. Так он так: съедет с горы и тут же достает ее, начинает прицеливаться. Знает, что я сейчас непременно упаду и долго буду барахтаться, а потом стану вынимать из ружья патроны да стволы продувать...
Друзья мои охотно поддакивали: Сибирь, мол,
А я разошелся:
— Или добычу нести. Ну, предположим, два зайца. Ну, три. Да по такой дороге тащить — одно удовольствие. Покряхтывай себе! А что такое — выносить из тайги убитого лося? Пятнадцать раз с рюкзаком туда и обратно по грудь в снегу... Под конец уже и не рад будешь, и сам себя проклянешь!
И друзья опять понимающе согласились: да, мол, ясное дело — Сибирь!
На верхнюю гряду мы поднялись перед восходом солнца. Небо уже выцвело, погасли на нем последние звезды, зато внизу в голубоватой зыби длинно растянувшаяся вдоль реки наша станица, сплошь усеянная теперь крапинками огней, напоминала далекую туманность.
По неширокой седловине мы вышли на равнину, и тут я опять остановился и замер. Над бархатистой от изморози пахотой, которая в размытой полумгле казалась фиолетовой, поднимался темно-синий Эльбрус, и верхушка его льдисто сияла ослепительным холодом.
Мои товарищи торопливо уходили вперед, а я все стоял и смотрел, как светлеет и светлеет далекая гора, и вслед за отступающей к подножью густою синью по бокам ее спускается молочная белизна такой чистоты, какая, наверное, бывает только ранним утром глубокой осени.
Свет, озарявший снеговую гору, все набирал яркости, и уже казалось, будто такое не может длиться долго, будто что-то сейчас произойдет...
И макушка Эльбруса тоненько вспыхнула и загорелась вдруг алым пламенем.
Я побежал догонять друзей.
— Сколько прожил в нашей Отрадной, — стал говорить, запыхавшись, — а такое первый раз видел...
Они держали ружья наперевес, расходились цепью.
— Ребятишками-то на гору так рано никогда не выходили, — негромко отозвался Паша Капустин.
Сергей был уже далеко, зато Саша Мирошников так же тихонько поддержал:
— Это потому, что теперь — с ружьем...
И Паша совсем уже еле слышно отозвался:
— Пуще неволи, как говорится...
Охота! Для меня это слово вобрало в себя и горячий стук сердца, и запахи, которые помнишь годами, и смертельную усталость, без которой ты не был бы потом счастлив. И больше всего я благодарен своему увлечению не за то, что ел копченую лосину и пельмени из медвежатины, и о том, что у рябчика мясо сладкое, а у глухаря отдает хвоей, знаю не понаслышке.
Охота ранней ранью поднимала меня из теплой постели, она не раз и не два толкала из дому в такую пору, когда хороший хозяин собаки не выгонит, и заставляла злую пургу пережидать где-либо под разлапистою пихтой или студеную ночь коротать у скупого костра. Но как бы в награду за все за это однажды вдруг ты замечал над камышками сумерки, колдовская тишина которых долго
Теперь я все оглядывался на облитую золотом снежную гору, когда полумрак разом приподнялся, вокруг посветлело. Четкая линия на краю озимого поля впереди слегка приподнялась и сломалась, и там стала медленно и неровно прорастать, стала выдавливаться из земли шляпка нестерпимо жаркого солнца. Длинными, чуть провисшими строчками побежали от нее ровные стежки всходов, и каждая травинка в каждом своем рядке стала неповторимо зелена, и у каждой один и тот же правый бочок тонко засеребрился от легкой изморози...
Я шел крайним, и на другом конце нашей цепочки уже не раз и не два гремели выстрелы, но сегодня я к ним относился без зависти. Бывает, придет к тебе на охоте такое настроение, когда как будто ни с того ни с сего вдруг подумаешь: как это хорошо, жить на белом свете, дышать полной грудью и ощущать холодноватые с морозца запахи земли, и видеть ее краски — до того хорошо, что от этого вдруг защемит душа... И ничего тогда тебе больше не надо — ни подкинутого смертельным выстрелом зайца, который только дернется на земле и через мгновенье затихнет навсегда, ни какой-нибудь другой, убитой тобою животины — пусть каждая живет и тоже радуется и тугому току горячей крови в самой себе, и щедрому миру да вольной воле вокруг, пусть живет!..
Скоро мы продрались через голубоватые заросли терновника, свернули вбок, пересекли шуршавшую палым листом лесополосу и очутились на краю другого озимого поля. Со всех четырех сторон оно было ровно окаймлено серыми рядами сквозивших деревьев, а зелень посредине была такою мягкой и сочной, что мне подумалось: а вот как не хватает ей живого ярко-рыжего пятнышка — тогда бы все здесь в единый миг преобразилось!
И в порыве добра и братства ко всякому зверью я сказал про себя и раз и другой: а ну, выходи, лиса, а ну, появись, красная, — и правда, я не стану в тебя стрелять!
И вдруг она появилась.
Я и тогда не понял, откуда она взялась, и сейчас не знаю — просто увидел вдруг, как она вскидывалась дугой и мелькала посреди поля, как, подпрыгивая, играла длинным своим хвостом...
И остальные ее заметили, это стало видно по тому, как все в цепочке пригнулись, все сделались пониже ростом.
Я тоже опустил плечи и сгорбился, смотрел теперь на лису исподлобья — может быть, даст подойти поближе?
Она медленно побежала нам навстречу.
Стоявший от меня первым Саша Капустин растопыренной пятерней повел книзу, и все мы тут же очутились на земле, все сидели теперь, разбросав ноги в тяжелых сапогах, уже слегка пригнувшись вперед и, хоть была она еще далеко, уже твердо прицелившись.