Избранное
Шрифт:
Если мы договоримся исходить из этих моих заключений, попробуй себе представить, сколько настороженных, а то и откровенно враждебных взглядов ни за что достается этим длинноволосым мальчишкам! Подумай-подумай, что тут на что влияет... Вовсе не хочу сказать, что мы, подсознательно чувствуя свою вину за недостаток внимания к ним, за неспособность подать достойный пример, с первоначальным подозрением щуримся: а что из них, действительно, выйдет? Я тебе о другом. О добром, возвышающем душу человеческом взгляде.
Может быть, оттого, что у самого нет детей, у меня всегда было время подумать над тем, как их надо воспитывать, ведь, когда они есть, времени на это, говорят, не остается. Откуда, часто раздумывал
И в жизни каждого маленького человека наступает момент, когда надо посадить его рядом и что-то умное и дружеское сказать ему о том, что все вокруг не так просто. Что так было во все времена — иначе в жизни и не бывает. О том, что отсюда вовсе не следует, что все мы должны махнуть друг на друга рукой и жить, кому как захочется, как раз наоборот: каждый должен осознать, что от его личного достоинства зависит общая наша человеческая ценность.
Но тут я о другом.
Вот посадил ты рядом сына, положил ему руку на плечо... Где та мера, в пределах которой сказанное тобою будет и разумно и справедливо? Как тебе ее соблюсти? Ведь можно все перепутать, и те невзгоды, которые выпали тебе на долю из-за собственного твоего разгильдяйства, представить следствием пороков общественных. Я тут говорю об объективности по отношению к самому себе... Вот послушай!
Дело тебе хорошо знакомое — курсы повышения квалификации или что-либо такое еще, после чего ты должен побыстрей шевелить мозгами... А что, если бы существовала и другая какая-нибудь форма работы со специалистами нашего возраста, главной целью которой была бы забота о душе?
Часто ли мы вспоминаем о том, какими были мы в юности, какие обеты тогда давали и самому себе, и другим? Только тогда, когда собираемся на двадцатипятилетие выпуска в школе? На двадцатилетие со дня окончания института?.. Приходим на встречу бодрячками и пускаем друг другу пыль в глаза. Выпили коньячку, повздыхали и мирненько так разошлись.
Понимаю, что это невозможно... Но что, если, предположим, на месяц — на полтора собрать бы весь курс и поселить в общежитии в тех же комнатах и в том же составе, как это было двадцать лет назад? И койки, которые уже некому занять, пусть бы оставались пустыми... Опять бы мы стали горячиться и спорить до рассвета? Опять бы стали строить планы истребления всеобщего зла и назначать конкретные сроки, когда окончательно и бесповоротно восторжествует святая истина? Ведь как мы думали раньше: все плохое, что есть на земле, исчезнет почти автоматически — стоит лишь нам дожить, стоит лишь дорасти... Но вот мы уже в том самом возрасте, когда очень многое зависит только от нас. А все как шло, так и дальше идет себе своим чередом... Что же произошло? Или мы были тогда неопытны и слишком самонадеянны? Или стали теперь ленивы и очень многое из того, что обещали когда-то и себе, и друзьям своим, просто-напросто позабыли?
Вспомним ли теперь, когда опять соберемся вместе? Встрепенется душа? Забьется ли сердце? Или, обрадовавшись неожиданному отдыху, ночью мы станем отсыпаться, днем, убегая с лекций, простаивать в очередях за английскими лезвиями или французской пудрой, а все это наше лирическое мероприятие по очищению духа превратится в грандиозный симпозиум на тему, где что можно достать?
А ведь когда-то нас тоже могло бы ранить, если не размяли тушенку!
Два или три года назад, когда я еще не совсем потерял веру в то, что моя подруга жизни не разучилась понимать меня окончательно, я подсунул ей «Былое и думы». Прочти-ка, мол. Через несколько дней она говорит: да, спасибо тебе, действительно любопытно. Так быстро прочитала? А
Это я вовсе не для того, чтобы лишний раз осудить ее — бог с ней! Затем, чтобы яснее стала общая наша позиция — разве бывшая моя благоверная в этом своем нежелании возиться с думами одинока? Другое дело — тряпки, мебель, машины, дачи... Я ведь тоже стал потихоньку закисать — я это временами тоскливо чувствовал. А тут нахлынуло! В этом совсем не очень веселом показании для тебя одного я хоть и пытаюсь объяснить все как можно подробней, но разве восстановишь картину водоворота, в котором я в ночь после суда над мальчишками буквально захлебывался? Куда только меня не швыряло! И первая наша стройка, да и вообще Сталегорск — они были как островок, на котором можно найти спасение... Это там, на привокзальной скамейке, я впервые вдруг отчетливо понял: не стройка нас предала лет восемь или десять назад, скорее мы предали стройку... Это — азбука, все, конечно, понятно: домен мы тогда понастроили, а с культбытом безбожно затянули — вот и поехали многие наши ребята искать, где руководство поумней да где снабжение лучше. Оно понятно: сколько лет таскали глину на кирзачах, разве не хотелось наконец, чтобы маленькая дочка с новеньким футляром для скрипки в руке пошла в музыкальную школу по асфальту!
Сколько жили мы тогда на одном энтузиазме? До первого чугуна, считай. Лет шесть. Но в жизни стройки, конечно, наступает пора, когда с уютом больше нельзя тянуть — потом уже будет поздно. И никуда тут не денешься, это так. И все же: не слишком ли нас обидел приезд вербованных и всех тех, кого прислали на работу вслед за ними? Подумать здраво: не сворачивать же производство! А что оставалось, если добровольцы в то время уезжали со стройки пачками?..
Ты не подумай, нет, я вовсе не осуждаю тех, кто уехал. Причина тут — какой-то общий наш недосмотр: страна в то время стала уже богаче, и где-то уже до архитектурных излишеств дошло, где-то уже хватили через край, а мы все копались то в котловане под конверторный, а то под прокатный, мы все держали сибирскую марку... Не потому ли многие из нас и очутились потом: кто поближе к Москве, а кто и вовсе на юге, как твой покорный слуга...
Но я сейчас не об уехавших — о тех, кто на стройке остался. Сколько наших «старичков» потихоньку тянут лямку еще с палаток! И давай не будем больше ни о чем: они остались, а мы уехали.
...У меня с собой были деньги, и билет до Сталегорска я купил ранним утром, как только открылись кассы.
Заглянул потом в парикмахерскую и пешком пошел в институт.
Наши почти все уже собрались. Хлудяков рассказывал новый анекдот, и меня вдруг поразило, что голос у него ровный и, как всегда, чуть насмешливый...
Я его тронул за плечо, и он обернулся. А знаешь, говорю ему, что мальчишки, которым дали вчера по два года, это те самые, которых мы тогда разыграли?
Думаешь, у него хоть что-нибудь в лице изменилось? Ни единый мускул не дрогнул. Да, говорит? Ты мне открываешь глаза...
Рядом стоял Фильчук. Вздохнул, глядя на меня, и развел руками: Гречишкин Ваня, говорит, в любимой роли правдоискателя!
И я вдруг понял, что оба они давно все знали и что на суде Фильчук недаром сидел со мною рядом
Но теперь они продолжали как ни в чем не бывало. Хлудяков руку протянул и лоб у меня потрогал: «У мальчика жар!..»
И тут я его ударил.
До сих пор вижу иногда, как один за другим валятся чертежные столы, как выскакивают из-за них наши девицы...
Потом я написал заявление, отнес секретарше, а сам пошел в милицию. И три дня, которые у меня оставались до отъезда, мы еще распутывали эту историю и ставили все на свои места.
А потом я сел в поезд, и четверо суток проводницы не могли отодрать меня от окна.