Избранное
Шрифт:
Она шла по главной улице ровно столько, сколько было необходимо. При первой же возможности сворачивала в тихие задние улочки, где приветствия звучали реже и ей не нужно было идти, вперив глаза в землю. Миновав последние дома, она испытывала почти облегчение. Над набирающими силу зеленями лиловело старое кладбище, голые акации которого все еще хранили краски зимы. Издали видна была часовня с покривившимися стенами, сквозь поломанную решетку ворот сиял чудесный мраморный памятник нотариусовой Юлишке.
Обыкновенно она ходила через старое кладбище, шла под старыми акациями, ступала среди могил, заросших желтыми и голубыми лилиями, которые упорно путались под ногами, мешали идти — казались тенетами, раскинутыми на болоте смерти. На минуту задерживалась у холодной гробницы Ковачей, где покоился и ее муж, а потом пускалась напрямик через заросли, отделявшие старое кладбище от нового. Лишь узенькая
Она очень похудела после смерти ребенка, за бледностью лица пылал сухой огонь; только чернота, только бледность и огонь — вот какой стала эта женщина. Говорила она теперь всегда с хрипотцой, и казалось, чтоб заговорить, голосу ее надобно пробиться сквозь густой туман, преодолеть огромную тучу, прежде чем достигнет он ее губ. Люди перешептывались у нее за спиной: «Если и дальше так пойдет, недолго она протянет». А вечерами, сидя на скамейках перед домом и глядя на мерцающие звезды, опять вспоминали про нее, повторяя: «Если так пойдет дальше, Жофи Куратор долго не протянет». И тупыми носами, поросшими волосом, глубже вдыхали воздух, насыщенный запахом жасмина, с мыслью о том, что их весны тоже сочтены. «Нужно что-то придумать с этой Жофи, — все чаще говорили люди и Жофиной крестной, — не годится, чтоб такая молодая женщина попросту увяла на глазах у всех. Хуже нет, когда молодые начинают вот так задумываться. Молодые-то, если горю поддадутся, и горюют сильнее». Все это говорилось, конечно, просто так, из желания заполнить пустую минутку созерцанием собственной сердечной доброты. У кого ж могло найтись время всерьез задуматься о Жофи в самый разгар полевых работ! Но родственники, а особенно Лиди Хорват, и сами частенько заговаривали про это, собравшись вечерком у Кураторов и обсудив сперва, какая курица сколько яиц снесла да какие пикейные одеяла заказала себе Илуш — молодая супруга нотариуса.
Состояние Жофи стало неизменной темой семейных пересудов. На пасху приехала Илуш с маленьким и громче всех доказывала, что так оставлять это нельзя, иначе быть беде. Надо вернуть Жофи интерес к жизни — Илуш знает, например, одного вдовца, ему еще и сорока нет; жена его умерла осенью от испанки, осталась дочка семи-восьми лет, и ей нужна мать; а у него, между прочим, свой ресторанчик имеется.
— Но Жофи об этом и не заикайся, а не то она задаст тебе перцу! — пугалась мать, которая хотя и не понимала, но все-таки уважала твердость старшей дочери и боялась только, как бы бедняжка Жофи не нажила себе этим врагов.
Куратор тоже призадумался, подливая себе в стаканчик вина из кувшина; утерев усы, он покачал головой:
— Силком тут нельзя. Хотя что же, оно бы и к лучшему. Пока было у нее дитя, я не настаивал; ведь Жофи у нас кремень, бог весть, сумеет ли с кем-то свыкнуться, еще и в виноватых окажешься. Но сейчас я тоже скажу — может, и выйдет что. Хотя принуждать к такому никак невозможно. Ведь только-только еще мальчика схоронили.
Однако Илуш была сейчас особенно расположена к Жофи; у нее самой все сложилось так хорошо, она была теперь «сударыня», «ваша милость» — словом, она с охотой помогла бы несчастной сестре. Может, и Жофи легче было бы зажить рядом с ней, Илуш, в другом селе, и воспоминания не так ее терзали бы, да и кладбище нельзя уж было бы каждый день посещать. Куда это годится, чтобы молодая женщина не выходила с кладбища! Ведь это мания в самом деле! Слово «мания» Илуш подхватила у мужа, который употреблял его по всякому поводу. Однако старый Куратор важно качал головой: «Рано еще, как-нибудь потом, сейчас только разбередишь ее».
Сговорились на том, что надо постепенно подготовить Жофи к этой мысли. Илуш тотчас вызвалась поговорить с нею по душам. В «Новых временах», которые муж выписывал для нее, она читала нечто похожее — какую-то сценку, где одна сестра говорит с другой по душам. Уже и красивые фразы оттуда были у нее наготове. Однако мать испуганно воспротивилась. Нет, тогда уж лучше она сама. Старуха так боялась, что Жофи выкинет что-нибудь ужасное и сестры рассорятся навсегда, что предпочла взять
Да только она и вправду не была рождена дипломатом! Где уж было ей подготавливать Жофи — особенно Жофи. Но все же, перемыв посуду, она пустилась в путь через село; старуха влачила свои шуршащие, шелестящие юбки, подымая дорожную пыль, и на сердце у нее лежал тяжкий камень; она так заговорилась про себя по дороге, представляя, что скажет дочери и как поведет разговор, что даже не заметила нескольких приподнятых в знак приветствия родственных шляп. Что ж, Жофи, детка, тебе бы лучше всего сейчас уехать на время из этого дома. Уж я и сама поехала бы с тобой в Пешт, в целебные купальни, или как там их зовут. Да, но как от купален перейти к трактирщику? Жофи, может, и не захочет вовсе на эти купальни ехать! Нет, тут надо заходить похитрее. Может быть, так: и на что она сдалась, эта крестьянская жизнь! Вот погляжу я на лавочника нашего, на Унгвара-соседа: ведь день-деньской прохлаждается. Или хоть трактирщика взять. Была б я сейчас девушка, только за трактирщика пошла бы. Да, так-то легко сказать, а вот как посмотрит на тебя Жофи своими холодными серыми глазами… Еще и брякнет: вовремя же вы надумали девушкой стать, маменька… Но про беду, что с трактирщиком этим приключилась, можно же рассказать?! Остался вдовцом, испанка в два дня жену его унесла. И ведь вот беда — с девчоночкой-дочкой один остался, а мужчина в этих делах совсем беспомощный человек. И старуха опять придумывала, как начнет: «Слышишь, Жофи, кругом, куда ни глянь, везде беда. Вот Илуш рассказывала: есть у них в деревне трактирщик один, жена умерла, в два дня скрутило. Бедный тот трактирщик сейчас все на кладбище пропадает, люди уж бояться за него стали, так он по жене убивается. А что ж тогда с дочкой его будет? Илуш и так уже то бельишко ее починит, то еще что — мужчина ведь, что он может? Девочка, говорят, разумница, и красивая и послушная, но, конечно, без матери растет…» Да, такой рассказ кого хочешь разжалобит! Но мать чувствовала на себе суровые глаза Жофи: «Это хорошо, что вы чужую сироту так жалеть можете… что ж, она хоть жива». Злая, черствая душа у Жофи! И мать, пока дошла, поняла, что все ее уловки будут раскрыты; у нее даже легче стало на душе, когда она узнала, что Жофи нет дома: уже смеркалось, а она все еще была там, на кладбище.
К этому времени Мари обыкновенно сидела в комнатушке Кизелы. Дома только посуду вымоет — и поминай как звали. Мать вообще была недовольна ею в последние дни. Ей ничего нельзя было поручить: станет картофельные лепешки делать, забудет сметану положить, пошлешь курицу на паприкаш зарезать — того и гляди, наседку поймает. Руки стали точно дырявые: возьмется за кувшин, да тут же и упустит, только осколки летят. А после обеда ее и след простыл. Ну хорошо, ночует она у Жофи, мать не против, хотя, конечно, из-за этого на нее и утренняя дойка ложится, но что делать здесь девке после обеда, когда Жофи обычно еще на кладбище? «Куда ты?» — «К тетке Мозеш зайду, она сулилась мне жилетку вышить». А потом выясняется: у Кизелы сидит, шепчутся все. Кизела что-то уж больно умильно на Мари глядит, только что не облизывается. И чем она привадила девку? Сегодня, право, надо попенять ей. Но не такой она человек, Юли Куратор, чтобы вот так взять да и попрекнуть — особенно если это Кизела, «сударыня». Напротив, когда Кизела, услышав ее шаркающие шаги, отодвинула занавеску на своей двери и выглянула поверх очков, Кураторша тотчас заулыбалась; старческие морщины поторопились окружить улыбающийся рот: она очень следила за тем, чтобы не погрешить против приличий.
— А ты уже здесь? — обернулась она к Мари, и даже привычное ухо дочери не различило недовольства, затаившегося в ее доброжелательном голосе. — Я думала, ты у Мозешей.
— Да вот, прибежала к тете Кизеле послушать, о чем старушки болтают, — ответила вместо Мари жиличка. — Я уж ей говорю, вы, Маришка, не такая, как другие молодые. Я вот смотрю, как вы тут все возле нас сидите, — да другая девушка уже сто раз сказала бы: друг дружке жалуйтесь, сколько хотите, а меня отпустите, у меня свои дела есть. Но Маришка не такая, она вот уже третий месяц к сестричке ходит, вместо того чтобы слушать, как сапоги скрипят под ее оконцем.
— Что ж, помогаем как можем, — откликнулась мать. — Правда, сейчас она уже вот как нужна в доме, по утрам-то я и дою сама, днем посуды набирается невпроворот, а ей, вишь, к Мозеш бежать приспичило. У меня ведь тоже поясница не резиновая, старуха уж, шестьдесят два стукнуло.
— Э-э, доченька ваша вот-вот и совсем из дому улетит, и ей, глядишь, скоро под венец идти, верно, голубка? — и с лукавым видом старой сводни она подмигнула Мари, которая побагровела до корней волос и в смущении опустила глаза под косым, испытующим взглядом матери.