Избранное
Шрифт:
— Про других я бы думать не думала, но если даже родная мать только про то и выпытывает, с кем я сплю здесь, тогда уж что остается делать! Чего ж ожидать мне от села, когда и дома так обо мне понимают. Да если Мари и сболтнет мне иной раз что-нибудь, я, видит бог, всегда пристыдить ее старалась. Опомнись, говорю, ведь что папенька скажет! А что к вам не бегала, не наушничала? Да неужто мне и для нее врагом становиться? Ведь Илуш, стоит мне домой заглянуть, только рот кривит. Я на порог, а она из дому. Во дворе посидеть? Там Пали злится, что ему и мою землю обрабатывать приходится. У меня, вишь, дом есть, а у него все еще нет. Так что ж, пусть все от меня отворотятся?! Мари-то наша будто теленочек новорожденный, ей и невдомек покуда, что такое любовь. У того, кто ее полюбит, еще молоко на губах не обсохло. А маменька думает, будто Мари мне для приманки нужна, если мне полюбовник потребуется! Да неужто она меня совсем не знает, неужто я до того дойти способна, чтобы сестру обирать?!
Отец беспокойно переставлял свою палку, он и сам был зол
— Не надо принимать это так близко к сердцу, дочка, знаешь ведь свою мать: ей словечка одного довольно, она уж и зашлась…
— Вот затем я и беру себе пестунью, — ответила Жофи. — По крайней мере будет кому поглядеть ночью, одна ли я сплю в постели своей…
— Ну, коли зашел о том разговор, — ухватился за ее слова старый Куратор и с внезапной решимостью вскинул голову, храбро взглянул дочери в глаза: — знаешь ведь, что всегда я добра желал тебе, хоть и не показывал виду. Хорошее дело, что так горюешь ты по своему мужу… и я не хотел сам про то заговаривать. Но если и ты уж поняла, что одной тебе не жить, тогда я тебе вот что скажу: лучше законный муж, чем чужая старуха под боком.
Вся кровь бросилась в лицо Жофи; в мозгу пульсировало, словно билось там второе сердце, глаза затуманились. Никогда еще отец не признавался дочерям в своей отцовской привязанности. В детстве она была его любимицей, но и тогда он только и скажет, бывало: «Иди погуляй, моя помощница» или: «Вот моя помощница ужо принесет мне». И сейчас это «знаешь ведь…» прокатилось в ее душе, словно отзвук цимбала, сладостная тайна ее детства: стыдливая, чуждавшаяся слов их взаимная привязанность дрогнула где-то глубоко, пронизала ее насквозь. Охотней всего она бросилась бы сейчас отцу на шею да поплакала вволю. Сквозь стиснутые губы так и рвались слова: «Ваша правда, мне этого не выдержать, папенька! Не ведала я, на что шла, когда перебралась сюда. Я еще молода, чтобы век доживать под этим черным вдовьим платком!» Но когда отец произнес: «Лучше законный муж, чем чужая старуха под боком», что-то в ней словно оборвалось. У Куратора даже его пятьдесят лет не отняли славы охотника за юбками, и старый проказник, желая, как водится, уберечь, во всяком случае, собственных дочерей, часто с великим пренебрежением говорил при них о падких на мужчин бабенках: «Вот и у жены Йожи что-то чешется: ну да эта получает свое натурой». Молнией пронеслись в памяти Жофи подобные фразы, слышанные в девические годы, она взглянула вдруг на себя глазами отца, и теперь краска, выступившая на ее лице, была уже краской гнева. Может, отец думает, что она сбесится, если не выдать ее сейчас замуж? Выходит, он и ее среди тех бабенок числит, у которых «что-то чешется»?!
— Тут как-то уж спрашивал про тебя вдовец один… корчма у него в соседнем селе, — воспользовался тишиной старик, не глядя на покрасневшую дочь. Но сразу и пожалел, что затеял разговор, потому что по жаркому голосу Жофи, который звенел еще отчаянней от привычной с детства почтительности, сразу понял, что промахнулся и теперь не скоро можно будет вернуться к этой теме.
— Вы, папенька, берегли меня, покуда не было у меня самой довольно разума, а уж теперь я как-нибудь сама себя постерегу. Не бойтесь, не навлеку позор на ваши головы. И не нужно приставлять ко мне мужа, — проговорила она и насильственно улыбнулась, приглушая обвинительный тон своих слов.
Старый Куратор был и обижен немного, и смущен.
— Никто тебя не неволит, дочка, сама суди, как тебе лучше!
Он притянул Шани, посадил себе на колени и нахлобучил ему на голову свою шапку: в наступившей тишине разнесся полуиспуганный-полусчастливый визг малыша.
Посещение отца взбудоражило Жофи, надолго выбило из колеи. Она испытывала и что-то похожее на сожаление: пожалуй, не следовало так резко отталкивать от себя его советы. Как ни верти, отец желает ей добра. Правда, восстанавливая в памяти, что сказал отец и что она сказала ему, Жофи всякий раз снова вспыхивала и опять чувствовала себя глубоко обиженной. Не могла же она согласиться: правильно, папенька, пора бы подыскать мне кого-нибудь в мужья. Но все ж отвечать так грубо не стоило. Теперь уж отец сам никогда не заговорит об этом. Нет, Жофи не собирается замуж, куда там, но, пожалуй, не возражала бы, чтобы ее уговаривали: ведь если никто и никогда больше не станет ее уговаривать, дом этот превратится в склеп!
Но в то же время она радовалась победе. Вот и отец мог убедиться, что она не чета пресловутой жене Йожи, и, как ни печально было у него на сердце по дороге домой, все же он должен был испытывать что-то вроде уважения к ней: его дочь не такая, ей мужчина без надобности. Не будь отец сам столь падок на сладкое, он, может, и не оценил бы так ее строгих взглядов, но именно потому, что ему ведомо столько дурного — недаром же он сразу ее заподозрил, — именно поэтому приятно было показать, какова она есть. Теперь пусть себе стараются сплетницы, теперь он всем им заткнет рот!
Жофи почти не показывалась в деревне, разве что сбегает в «Муравей» за специями, но и там ни с кем в разговоры не вступала. И все же она почувствовала, что ветер задул в ее сторону. Уже и отца, судя по всему, присылала мать с мирной, так сказать, миссией, недаром, прощаясь, старый Куратор сказал дочери: «В воскресенье-то забеги, мать проведай». Немного нужно ума, чтобы понять: мать теперь судит о ней иначе, не так, как в прошлый раз.
Так тянулось недели две. Жофи продолжала держаться заносчиво, ей, мол, ни до чьего мнения и дела нет, но тем сильней мучило ее желание знать, что же говорят о ней теперь на селе. И вот однажды в воскресное утро прибежала к ней Кати Пордан спросить, не передумала ли она: из Пешта приехала тетя Эржи, под вечер могла бы зайти и сразу обо всем договориться. Жофи только раза два и видела тетушку Кати; как-то приезжала она вместе с сыном, на мальчишке была кожаная шапка, и он то и дело вынимал из кармана зеленого охотничьего костюмчика свисток на шнурке. Они были тогда еще совсем детьми, и Жофи и мальчонка этот (его то ли Гезой звали, то ли Имре, она не помнила); однажды мальчик унес лестницу от чердака, куда Жофи и Кати забрались пошептаться. Они заревели, и тогда из кухни вышла городская дама в блузе с высоким кружевным воротом и прочитала сыну предлинную нотацию: вот, мол, какой ты кавалер, хорошо же будут здесь думать о пештских мальчиках. Во время войны она тоже приезжала несколько раз, покупала яйца и муку; Жофи помнилось, как ворчала ее мать: здесь плачется, что в городе есть нечего, а там по двойной цене сбывает продукты учительским женам. Но отказать столичной особе не смела и, приглашая сесть, смахивала со стула пыль.
Младший брат Яноша Куратора был нотариусом в деревеньке на Балатоне, а деверь его жены служил в Пеште учителем — словом, им отлично было известно, что жене школьного служителя нет причины задирать перед ними нос, между собой они часто посмеивались: «По рассказам бедняжки Эржи выходит так, будто учительские жены все ей подруги, а ведь самой приходится, должно быть, и раз и два сказать им „целую ручку“, прежде чем те отзовутся, бросят ей мимоходом „доброе утро“. Подумаешь, шляпу напялила! Все равно она прислуга для них и ничего больше». Однако же при встрече Кураторы всякий раз выражали ей свое почтение не меньше, чем деверю-учителю, а пожалуй, даже больше. Горожанка Эржи, и это чувствовалось, была как дома в мире городской суеты и неразберихи, они же передвигались в этом мире осторожно, с оглядкой. В городе она оставалась для них авторитетом — знала, помогая им, где нужно сделать пересадку на трамвае, где что купить, и с приказчиками разговаривала совсем не так, как они. Эржи отличалась от Кураторов куда больше, чем жена родича-учителя. Последняя старалась держаться как можно проще, любезнее, чтобы заставить деревенскую родню забыть о ее персидском ковре в спальне и о том, что среди ее приятельниц есть и «благородия». Эржи, напротив, начиная от прямой, как палка, спины и кончая ослепительной искусственной челюстью, применяла все доступные ей чары, ежеминутно, настойчиво подчеркивая перед односельчанами, что она — городская дама, ибо чувствовала, что только так может сдержать губительную критику в свой адрес.
Вот и сейчас, когда Жофи ввела ее в кухню, она стояла на свежевымытом каменном полу с таким видом, словно должна была прежде привыкнуть к мысли, что отныне ей придется стряпать в подобных условиях.
— Господи, я и забыла, как тут огонь развести, — показала она на плиту. — Дома-то чиркнешь спичкой, газ уже и горит. Да, чтобы оценить городские удобства, нужно приехать в деревню. А это вы чем чистите, милочка? — спросила она, ткнув пальцем в заржавевшую ручку духовки. — Сидолом? Сидол лучше всего, я постоянно им пользуюсь. А стены здесь не сырые? О, я ведь не о себе тревожусь. Старушке вроде меня что ни есть, все хорошо… но вот этому молодцу очень важно жить в гиенических условиях. — И она потрепала Шани по подбородку; Шаника недоверчиво отстранился от протянутой к его лицу руки, но его большие, черные глаза с неотступным вниманием следили за незнакомой тетей. — Проветривать надо почаще. Деревенские все воздуха боятся. Говорят: «Не для того мы строили дом, чтобы дышать в нем тем же воздухом, что и на улице». Так об этой комнате речь?