Искушение
Шрифт:
— Ладно, положим так, — сказал Тарутин в раздумчивом согласии. — Я, возможно, слишком открыт, значит — недруги мои сильнее. В последнее время особенно. Но это меня не пугает. Я подтверждаю, Игорь: я готов на все.
— Давай держаться, Николай.
— Дико в наше время быть в заговоре, — проговорил Тарутин с отвращением. — Но только в этом спасение. Я прошу тебя помнить об одном: зла на тебя я не держу. Я хотел бы быть с тобой в союзе, если, конечно, ты не уходишь в сторону. Двое — уже кое-что. Первое условие союза: мы восстаем против всех соглашательских ничтожеств из академии и восстаем против монополий…
— Не забывай, что двое — это лишь
— Второе. Ты должен стать директором института. Должен, Игорь.
— Не так давно ты готов был обвинить меня в карьеризме.
— Изменились времена — изменились нравы. Выхода нет.
Глава тринадцатая
А был ли это сон?
…Он проснулся от двери, от осторожного скрипа, холодка, потянувшего по лицу, плохо соображая, вскинулся на полатях, спросонок увидел кольцами дымящийся лунный свет, который снаружи ломился в избу, крутым столбом падал на деревянный выщербленный пол.
Почему-то дверь была полуоткрыта, там лунным провалом стыло безмолвие. Никто не входил, не слышно было живого дыхания, и он вдруг почувствовал ледяное прикосновение страха к затылку.
По дороге на строительство он заночевал один в избе, совершенно пустой, много лет назад брошенной в конце разрушенной деревни на берегу Нижней Тунгуски. Вокруг на тысячи километров простиралась предзимняя тайга, мнилось, без единой души, немая, мертвая, залитая неживым светом, оцепенелым на неподвижных вершинах, как будто никогда не бывало обвального октябрьского ветра и никогда по целым дням дьявольскими накатами не шумела эта глухомань, доводя в темные ночи до исступления.
«Что это почудилось мне? Открыта дверь? Что произошло? И почему так тихо?»
Уже давно привыкший к вселенскому ночному гулу и реву, он сидел на полатях, оглушенный тишиной, давящей омертвелостью страшного в своей огромности пространства, окружавшего его каким-то тошнотным предчувствием. Он неподвижно смотрел на лунный свет, шевелящийся толстыми кольцами удава в полуоткрытой двери, где не было ни звука, ни шагов, стараясь мучительно понять, почему она оказалась открытой и кто и как открыл ее. Он помнил, что вечером запер на ночь тяжелым засовом, хоть и был не робкого десятка. Он не хотел рисковать здесь, зная, что в этих Богом забытых местах ходит народ разный и лютый.
«Что со мной? Галлюцинация, что ли?» — соображал он и для бодрости выругался вслух пересохшим голосом, окликнул хрипло:
— Кто там? Кто за дверью?..
Он подождал минут пять, сидя напряженно на полатях, потом, пересиливая себя, со стиснутыми зубами осторожно сполз на пол и на носках бесшумно стал продвигаться вдоль стены к мертвенной лунной пустоте, чтобы закрыть дверь, опасаясь, что кто-то затаившийся на крыльце вихрем ворвется с оружием в избу и он окажется бессильным.
Спиной прижимаясь к стене, он наконец подкрался вплотную к двери и, сдавливая дыхание до барабанных ударов сердца, долго вслушивался в угрожающее безмолвие снаружи и вдруг в слепой решимости, что бывало в тайге не раз, изо всей силы настежь распахнул ногой дверь и крикнул дико и страшно:
— А ну, кто там, входи!.. Входи, говорят!..
На крыльце никого не было. И ни души, ни тени на пустынном берегу. Все замерло в дымно-голубом ночном воздухе. Луна огненно горела над тайгой тайным одиноким зраком. Внизу мерещилась застывшая, остановленная сатанинской силой Тунгуска, вспыхивала гигантскими фантастическими зеркалами, направленными во Вселенную.
И
«Вот оно пришло… И я начинаю бояться тайги, — думал он, глядя в темноту и смутно видя там изуродованные ужасом лица незнакомых геологов, окостеневших одинаковым выражением смерти. — Чертовщина лезет в голову, а я, здоровый мужик, раскисаю как сопляк».
И он попытался расслабиться и закрыть глаза, вытягиваясь на жестких полатях, пробуя усилием воображения представить вечернюю Москву, сентябрьский, сыплющий в веерах фонарей дождичек, мокрые зонтики на Театральной площади, прилипшие листья к черному, как графит, асфальту, мелькающие по листьям острые каблучки женских сапожек.
И насилием над собой он вскоре забылся, поплыл, одурманенный сладкой тоской по дому, этому несбыточному ноеву ковчегу, не однажды спасавшему его в припадках одиночества, особо тяжкого в тайге осенью, от которого можно сойти с ума.
Невозможно было знать, сколько продолжалось забытье, две минуты или два часа, только проснулся он, точнее — испуганно вскочил, услышав тихий протяжный скрип двери, и в ту же секунду ударил по глазам круто клубящимся туманом голубоватый свет, вливающийся снаружи в дверной проем.
«Что такое? Опять? Кто здесь?» — И, почти теряя рассудок в обезумелом страхе, хватаясь за единственное и ненадежное оружие — подаренный проводником-эвенком охотничий нож, — он закричал с угрозой смертного предела:
— Кто там? Кто там?..
В ответ — неподвижность, ни единого шороха. Никто не входил. Полураскрытая дверь беззвучно впускала сияющую лунную духоту. Тогда, обливаясь жарким потом, он упал спиной на полати и, зажмурясь, лежал так в бесчувственном состоянии отрешения. Он не помнил, что проходило в его сознании, но раз почудилось вблизи невнятное скользящее движение, потом вроде бы кто-то темный наклонился над ним, быстро и зорко вглядываясь, даже повеяло душным погребным запахом, земляным ветерком, и трудно стало дышать. Но когда, очнувшись, он открыл глаза, то перед ним низко темнел закопченный потолок — и тягостное удушье начало постепенно отпускать.
А утро было ветреным, звучным, солнечным, и он не мог вспомнить, кто приходил к нему и кто ушел, не тронув его ни болезнью, ни болью, ни насилием.
«Может быть, приход ко мне той ночью был ошибкой? Скорее всего — так. Но в ту ночь умерла Юлия».
Много спустя, уже далеко от тайги, живя в Москве, он хорошо понимал, что никакие запоры, никакие двери не смогут никого спасти, остановить то, что входит без стука вместе с лунным светом, дождем, темнотой, безмолвием. Да, в ту ночь, когда умерла Юлия, должен был или мог умереть и он, и те полураскрытые двери были сообщением ему.