Хроники Птеродактиля
Шрифт:
Выбрав горошину, сверил с запрятанными в памяти пропорциями, еще раз прикинул ее по размеру и запаху, вздохнул и — была не была! — протянул дочери:
— Только разотри пальцами и приложи к виску, поможет.
Лена, пожав плечами, покатала горошину в ладони, молча направилась к выходу. День предстоял трудный, а от нескончаемой головной боли еще и противный. Набирая привычный номер телефона, Лена продолжала катать горошину.
Телефон отозвался знакомым голосом. Через час Лена входила в чистый подъезд дома, крышу которого многие десятилетия украшала надпись «Известия». В восемьдесят второй квартире ее ждали. Внук художника гостеприимно возился с чаем.
— Голова болит? — неожиданно спросил внук.
Лена вздрогнула и выскользнувшая из руки горошина медленно опустилась на дно кувшина. Через час она растворилась, а еще через два о горошине было забыто.
Только здесь я понял судьбу той злополучной горошины. Художник так и не знает, кому обязан обрушившимися на него годами своей изнурительной жизни.
Меня хоронили в день столетия того Художника. Это не я постарался. Владимир, будь он неладен, ерзает здесь, наблюдая за Еленой. Так, поджидая меня, он развлекался на мой манер, тасуя цифры и события.
Любил грешить тот Художник с нежной половиной человечества. Пока не выпил тот злополучный кувшин с компотом. Тогда Художнику было шестьдесят пять. Жарко было в тот день. Потому за один вечер до дна и выпил.
Теперь за Художником приходится поглядывать отсюда — не догадался бы кто о причине столь редко го долголетия.
Как разумно устроена жизнь на Земле — не перестаю удивляться. Суетность и незнание заставляют живых снова и снова хапать, хватать все подряд, бежать за бессмертием. А что даст человеку это бесконечное стяжание благ и дней лишних? Что уравновесит в этом ограниченном объеме земли все безграничные желания и деяния?
Только невозможность увеличивать количество самих себя. Поскольку лишь в нас самих и сложены воедино начала начал. А уж если ты бессмертен, изволь остаться без своего продолжения. Угасни в своих желаниях плоти и радости от нее. Сам живи и сам продолжай жить — ты, существо бесполое, среднего рода существо…
— Слыхал, есть в Омске семейка чудная? Знает такое, что кровь в жилах стынет: захотят — вылечат от любой болезни, а захотят — и вообще притормозят твою старость, насколько захочешь.
— Слыхать-то слыхал, да секрет их сложный — почти высшая математика. Для каждого человека свой расчет. Они эти расчеты пасьянсами называют. Но… если обмозговать, да хотя бы человек на сто подготовить расчеты — остальное дело техники, можно и в формулу приблизительную засунуть идейку-то, а можно где и схалтурить, никто не заметит… Результат заманчивый — озолотимся.
— Что же они сами-то не вечные? Говорят, старуха еле ходит, карточки с записями каждый вечер перекладывает — то по погребу прячет, то по чердаку.
— То-то и оно: пока еще ползает да помнит что-то, можно и выторговать свой будущий капитал, считай, за бесценок. У меня там свой человек уже работает по этому делу. Бабке еще удается сообразить, кому какой расклад подготовить и по пропорциям, и по составу. Есть поезд с проводником знакомым — встретишь, возьмешь «пасьянс» — и ко мне. Не проговорись случаем, — убью!
Глава 6. Сплоченное коммунальное братство
Их
Созидательное начало радовалось земному и грешному. Четыре женщины росли в коммунальной среде послевоенной Москвы, словно в гнезде, как подброшенные птенцы. Ни одна из них не считала среду обитания достойной и долгой.
Другое начало, четверо мужчин, не зная о существовании друг друга, несли свое разрушение через времена и судьбы, пока здесь, успокоившись и пообщавшись, размеренно и неторопливо, уже разглядели суетность и того, что покинули, и того, что желали ненадолго оставшиеся под луной издерганные жизнью женщины… странным стечением обстоятельств связавшие два мира. Звали их Надежда, Настасья, Елена, Карина.
…Извилистая речка Золотой Рожок еще отражала в свободных водах частые электрички Курского направления.
Звук колес так и не стал привычным для обитателей сохранившихся с довоенных времен бараков.
Общая кухня, общий коридор, туалет на улице. Здесь росла Надежда. Маленькая принцесса с большими планами. Главный из которых — не повторить судьбу матери.
Странная была мать у Надежды. Разговаривала вычурно. И казалась она Наде чужой. Спросит, бывало, Надя о ерунде какой-нибудь, в ответ получит целую проповедь: «Вот ты, Наденька, говоришь, что все знаешь, все понимаешь, только сказать тебе об этом затруднительно. Но в том-то и талант человеческий заключен, что талантливый человек и слово найдет, если он писатель, и открытие сделает, если он ученый. Всё в этом мире уже есть. С самого начала всё есть, смотри и думай: и летать человек начинает, глядя на стрекозу, и плавает, обучаясь у рыбы, и металлы делает, если в земле с умом покопается, и новые миры откроет, если фантазии хватит, когда за отдыхом, глядя на звезды, прислушается к своему сердцу и поверит тому предчувствию».
Надя слушала свою мать как сказочницу, наблюдая с ехидством, как та штопала ночами чулки и перелицовывала для дочери бабушкино пальто…
Напротив бараков возвышались фасады кирпичных складов с чугунными решетками, глубокими подвалами и длинными коридорами. В этих-то коридорах и размещались многочисленные семьи, образуя сплоченное коммунальное братство с комендантом, дежурствами и дисциплиной. Братство объединило поколения, сословия, и национальности. В еврейской семье росла Настя, в польской — Лена. Дружили эти девчонки крепко и назойливо, внося такую суету в коридорный распорядок, что соседям хотелось разлучить их. Хоть ненадолго. Как бы не так! Воспринималось посягательство на их дружбу как несправедливое наказание, и были слезы, вопли и неприкрытый детский шантаж, который никак не хотел понимать отец Насти. Этот простодушный еврей носил фамилию, блуждающую из анекдота в анекдот, — Рабинович.
Поражала в Рабиновиче незыблемая преданность своей вере, традициям и устоям.
— Мы подарили человечеству ваш «Ветхий Завет». Или вам мало? — Рабинович перечислял вновь и вновь заповеди Моисеевых скрижалей, сетовал на бестолковость людей, не понимающих предназначение евреев, а потому не умеющих их правильно ценить.
Николай, не скрывая ухмылки, отсылал Рабиновича к «Новому Завету», к другим заповедям. Пытался доказать изменяемость морали в сторону гуманности и терпения:
— Смотри, дорогой, как меняются Законы. Было «око за око», стало «ударили по щеке, подставь другую». Разве не умнее стало? Только так и можно остановиться и в гневе, и в неправедности.