Harmonia caelestis
Шрифт:
Мой отец постоянно рисовал на песке овец, даже когда пас овец. Художеству его никто не учил, это было от Бога. Когда Джованни Чимабуэ увидел его рисунки, они произвели на него столь неизгладимое впечатление, что он спросил моего отца, не хочет ли он работать у него в мастерской. На что мой отец сказал: с удовольствием, если не возражает его отец. Тот возражать не стал. В отличие от отца Микеланджело, который за рисование бил Микеланджело смертным боем, считая изобразительное и, шире, искусство вообще «занятием низким и недостойным почтенной семьи». Что-то в этом, пожалуй, есть. Кроме того, с Микеланджело моего отца связывало то, что он, как и Микеланджело, женою своею считал искусство (а картины — как бы своими отпрысками). По этой причине мой отец допоздна занимался мазней и на робкий призыв моей матери идти наконец в постель восклицал: О che dolce cosa и questa prospettiva! [40] Впоследствии эти слова понимали так, что prospettiva (la! она!) — и есть та сладостная любовница, которая удерживала художника от супружеского ложа. В этом тоже, наверное, что-то есть. Недаром ведь Поллайоло на гробнице папы Сикста IV изобразил перспективу в виде женской фигуры!
40
О, сколь же сладостна эта перспектива! (итал.)
Мой отец целовал мужчину всерьез (до сих пор) лишь однажды. Назвать этот поцелуй любовным было бы чересчур, но все же он
Мой отец, по мнению его друга, полагает, что человек по природе своей 90 доброе существо. Хе-хе, посмеивается друг моего отца, давая понять, что считает это абсурдом, но продолжает, причем не без гордости, весело поминать об этом в разных компаниях, словно бы говоря: посмотрите, какой замечательный у меня друг. Мой отец, друг друга моего отца, слушая его, только усмехался. Но однажды он прошептал на ухо своему другу (который считает человека, и не без основания, кровожадным животным либо, в легком подпитии, говорит, мол, да, мой отец прав, человек добр, только он об этом не знает), когда я говорю, что человек добр, то имею в виду не человека, но способ, каким я высказываюсь о нем. И тогда друг моего отца перегнулся через стол и осенил губы моего папочки влажным, горячим, пульсирующим поцелуем, чего, само собой разумеется, не делал еще никогда. Так познакомились мой отец с моей матерью.
Это правильно, что Господь не стал запрещать моему отцу грешить, ибо сделать это Он мог бы только усилием, как если бы мой отец был скалой или камнем. И тогда мой отец не знал бы и не прославлял имени Его. Не зная греха, он возгордился бы и думал, что он чист, как сам Бог. А следовательно, несравнимо лучше, что Господь разрешал моему отцу грешить вместо того, чтобы отвращать его от греха, ибо грех (моего отца) пред Господом есть ничто: как бы он ни был велик, Бог может его одолеть, и одолевает, и одолел уже во славу Свою Господню, не причинив никакого вреда моему отцу. Нет, не мог Он, Господь, изменить Своих предписаний, содержа моего отца в безгреховности и при этом не нанося ущерба вечной истине. Ибо тогда мой отец не мог бы Его прославлять от всего сердца своего, что является первою и единственной целью Творения.
~~~
Мой отец был монстром. Так же как моя мать. Они были монстрами с утра до вечера и с вечера до утра, сами того не желая, в силу культурных традиций, рефлексов, характера, когда как. Ну самыми настоящими монстрами. Иногда они приглашали гостей, или ходили в театр, или устраивали веселые экскурсии в горы Вертеш — дабы прервать жуткую череду своих черных дел. Они были очень похожи на героев второразрядных американских фильмов. Которые, хоть и несмотрибельны, социологически и антропоморфологически полностью достоверны (как мои родители).
Во вторник около полуночи на заправочной станции компании «MOL», расположенной в Озде на ул. Кёалья, бензозаправщица 56 лет обратила в бегство двух моих отцов, которые, скрывая лица под масками и угрожая ей пистолетами, требовали отдать выручку. Бесстрашная женщина подняла громкий крик: люди добрые, помогите! И двое моих отцов задали стрекача, то есть скрылись с места события. Так познакомились мой отец с моей матерью, которая, правда, потом ничего не помнила, не хотела помнить, даже стоимости неэтилированного бензина 95 марки.
Жизнь семейного клана столь прихотлива в своем течении, подвержена стольким случайностям: пульс истории, личные факторы, то одна семейная ветвь усилится, то другая, то старший сын вдруг (?) погибнет смертью героя, а следующий за ним наследник — не стоит и говорить. В нашей семье решающим фактором стал граммофон. Мой отец был в восторге от граммофона (после того как он появился, а он появился как раз в то время). В семье было трое братьев, мой отец был средним, и все же наследство досталось ему. Как это получилось? От вращения диска, этой новой динамики, мой отец просто сходил с ума, и, чтобы вращение было еще более ощутимым, захватывающим, он утыкал диск граммофона перышками, и вместе со старшим братом (наследником всех владений) они до головокружения таращились на граммофон. Позже оба стали активными соучастниками вращения; используя хитроумное оперение как своего рода мастурбатор (первое изобретение моего отца!), они подставляли свои елдачки под перышки, которые в ходе вращения сладко их щекотали. Это изобретение отличалось двумя замечательными особенностями: физической, в смысле автоматизма и завидного постоянства скорости, и психологической: это не было самоудовлетворением, так как было не «само»! И это внутренне раскрепощало (по воскресеньям на исповеди теперь можно было обойтись
Что за чудо — его вкусовые рецепторы! Мой отец потерял уже все, не только имения, рыбные пруды и лесные угодья, простирающиеся до самого Мора, дворцы, замки, ценные бумаги («…у меня были акции, но я заложил их, и сумма залога приносит мне больше дохода, чем если бы…»), но потерял и родину, точнее, только страну, ибо родину, в духе семейных традиций, он носил в своем сердце. («У меня не осталось дома, только временное пристанище и постель… Что еще более важно — или более трагично, если еще существуют такие понятия, как трагедия, — я больше не чувствую солидарности с венгерским обществом. С кем здесь быть солидарным? С бесчестной буржуазией, с жадными и эгоистичными мужиками, с безграмотными рабочими?.. Что касается моего класса, я могу думать лишь о конкретных личностях; я познал отвратительные качества этого класса и пришел в ужас. Я больше не солидарен с венгерским обществом, и это — самое худшее, что со мною могло случиться. Теперь, когда они плачутся, что земля уходит у них из-под ног, что они лишились всего, или плачут по утраченным Кашше и Надвараду, мне ни капельки их не жалко. Они сами этого добивались своей слепотой, глухотой, алчностью, стяжательством и жестокостью; вот и получили сполна. Я служу своему родному языку, но больше не чувствую солидарности с обществом, которое на нем говорит»). Он потерял мою мать, которой надоели его шатания, потерял нас, испуганно устремившихся вслед за матерью; но даже и в этой, серой на сером фоне, жизни он не утратил жажды наслаждений, конкретно — желания и способности ощущать вкусы. О, эти его вкусовые рецепторы! Против них оказалась бессильна даже диктатура пролетариата! Мой отец был готов проглотить весь мир. Однажды — когда было это? в 1952-м? или 1953-м? — кто-то принес ему кучу поросячьих хвостов, чтобы он сделал из них что-нибудь. Если сможет. Он смог. Приготовил из них жаркое по-брашевски. Таким образом, жаркое по-брашевски изобрел в начале пятидесятых годов мой отец. Многие полагают, что это венгерское блюдо имеет какие-то древние корни. Так и есть, но только в определенном смысле! Судак а-ля Дорожма — тоже его придумка! То есть блюдо существовало и раньше, но не имело названия. И вот мой отец, развернув карту Венгрии, сказал старшему сыну (других тогда еще не было и в помине!): закрой глаза и ткни пальцем! Он ткнул. Дорожма! А когда семью выселили в деревню, мой отец даже там умудрился открыть небольшую корчму. Женский туалет находился в детской. Если кто-нибудь находил в рыбе косточку, получал бесплатно бутылку шампанского, правда, случаев таких не было. Народ в заведение валом валил! Только не надо думать, что в корчме каждый ел что хотел, — мой отец умел вливать в души нужные ему желания. Заливала, так его за глаза называли официанты. Они, хотя и любили его, нередко над ним подтрунивали. Глядите, опять старик заливает, смеялись официанты у него за спиной.
Мой отец умер от отравления паштетом из ядовитых трюфелей. Его друзья и поклонники знали его как человека, находившего наслаждение в задорном споре, не особо нуждавшегося в Боге и поэтому считавшего человека не тварью Божией, а простым механизмом. Любимой частью этой машины для него была голова. Философия, ирония, эстетика! По его представлениям, мозг являлся источником не только ума, интеллекта, но и грез, наслаждений, то есть природа наделила нас способностью быть счастливыми, а стало быть, — и отец мой был счастлив, что пришел к этому заключению, — мы должны наслаждаться жизнью! Руководящим принципом его жизни, его девизом была не слишком почтительная версия заповеди Христовой: Любите, неважно что и кого, но любите! (Как выражаются в Вене: Liebt, wen oder was Ihr wollt, aber liebt!) Человек, говорил мой отец, рождается в неведении, а умирает — если хватает мудрости — скептиком.
Моего отца давно уже… давно уже не было, осталась лишь приготовленная им колбаса, сухая, круто наперченная, так называемая крестьянская — был у него один гениальный рецепт рассола, собственное изобретение, жаль, не запатентовал, — просто чудо, не колбаса; висела у нас в чулане, обдуваемая ветерком. Мясо для него было дороже всего на свете. Вот подагру и схлопотал. Дороже золота. Когда я ем мясо, то чувствую себя человеком. Когда я беру его и кусаю — потому как мясо надо кусать, тут зубы нужны, крепкие челюсти, — я понимаю, что кое-чего достиг. Что живу. Настоящей жизнью. Кукуруза или морская капуста для этого не годятся. Он сломался совершенно внезапно, хрясть, и все, еще вечером был хозяином жизни, носился по городу на спортивном «вольво», как какой-нибудь Саймон Темплар, просиживал ночи в баре «Канары», менял, как перчатки, женщин, включая и мою мать, содержал всю семью, ибо, с тех пор как ему пошел шестнадцатый год, мой дедушка бросил дела, выпал из оборота, уж так он решил, и целыми днями сидел в занавешенной дальней комнате и все что-то читал, читал, отца моего принимал только по субботам, кресло, виски, затемненная комната, отчет отца о доходах, который он делал стоя, дед сидел, на коленях книга, закладками он никогда не пользовался, они были под запретом, человек должен знать, где находится, таково было его кредо, закладки он выдергивал из книг, будто сорняки, и помнил, куда поставил тридцать или пятьдесят лет назад ту или иную книгу, какого года издания, где начинается в ней сцена рокового купания Немечека, страница такая-то, такая-то строка сверху, а в конце жизни решил заново перечитать все любимые книги, прочесть книгу о Вильгельме Оранском, или Вильгельме Молчальнике? или это одно лицо? мой отец, стоя у дверей, спросил, который раз вы ее читаете, папа? третий, один раз прочел, потому что хотел, другой раз — потому что понял, а теперь — чтобы попрощаться; мой дедушка перечитывал на прощанье книги, которые были важны для него (не все, потому что для этого потребовалась бы еще одна жизнь, конец которой пришлось бы приберечь, опять же, на перечитывание), и тот факт, что отец содержал семью, а его отец (следовательно) был никчемностью и бездельником, — все это не имело значения, бесстрастный авторитет моего деда был абсолютно непререкаемым, мой дед презирал окружающий мир, кому — этим?! считая моего отца тоже частью окружающего его мира, и, когда он просил принять какого-нибудь важного человека, с которым надо бы побеседовать в интересах семьи, мой дед, не отрываясь от книги, спрашивал: он говорит по-венгерски? и если посетитель не говорил, бросал лишь: а жаль, чем все и заканчивалось, старик был хер еще тот, но все-таки личность, короче, сегодня он (мой отец) был еще богачом, а назавтра уже голодранцем, потому что кто-то придумал импортировать ткань с лавсаном, на которой все помешались, хотели только ее, это был истерический приступ моды, он мог продержаться до лета, никак не дольше, но к тому времени, кроме долгов, у отца уже не было ни шиша, и пришлось тогда собирать и морскую капусту, и бог знает еще чего, мой отец научился стряпать какую-то вкусную ерунду из муки, жира и воды, со специями, тогда же им был придуман гениальный рецепт рассола для изготовления колбасы, и тогда же у всех в семье стали кровоточить десны, шататься зубы, и доктор установил, что это цинга. Однако в один прекрасный день мой отец вдруг снова разбогател, еще вчера цинга, а наутро уже подагра, говяжьи ребра на углях, асадо, вымоченные в маринаде и постоянно поливаемые шматки мяса, ну и горчица, само собой. Если в прошлом году было восемь тысяч, то в этом — уже целых восемьсот. Что касается колбасы, то лучше ее кусать, а не резать, в пятерню и — хрум. Можно также ломать.