ГУЛАГ
Шрифт:
Я был солдат, теперь острожник. Мой скован дух, мой нем язык. Какой поэт, какой художник Мой страшный плен отобразит!
И злые вороны не знали, Какой урок давали нам, Когда пытали нас и гнали По тюрьмам, ссылкам, лагерям.
Но чудо! Над каменоломней Звезда свободная горит. Хоть дух мой скован — он не сломлен, Хоть нем язык — заговорит!
Жители западных стран, как правило, считают началом Второй мировой войны 1 сентября 1939 года — дату вторжения Германии в западную Польшу. Но в историческом сознании русских ни этот день, ни 17 сентября 1939-го, когда СССР вторгся в Польшу с востока, не запечатлелись как начало великой бойни. При всем его драматизме это совместное нападение, согласованное заранее в ходе переговоров, которые привели к заключению пакта между Гитлером и Сталиным, не затронуло непосредственно большинство советских граждан.
Но ни один из жителей СССР не забыл 22 июня 1941 года, когда Гитлер внезапным
1416
Stajner, с. 101.
Привыкшие думать, что любое крупное политическое событие приносит зэкам дополнительные беды, политзаключенные восприняли весть о вторжении с особым ужасом. И не без оснований: «врагов народа», на которых немедленно стали смотреть как на потенциальную «пятую колонну», в некоторых случаях сразу отделили для более суровых репрессий. Часть из них (количество пока неизвестно) расстреляли. Стайнер пишет, что уже на второй день войны рацион лагерников был урезан: «Сахар выдавать перестали, и даже норма выдачи мыла была уменьшена вдвое». На третий день войны всех заключенных иностранного происхождения начали собирать и переводить в другие места. Стайнера, который был подданным Австрии и при этом считал себя югославским коммунистом, отправили из лагеря в тюрьму. Его дело вновь начали расследовать.
То же самое происходило по всему ГУЛАГу. В Устьвымлаге в первый же день войны запретили переписку, газеты, отменили посылки, сняли все репродукторы [1417] . То же самое произошло на Колыме. Повсюду ужесточились обыски, удлинились утренние поверки. Для заключенных из немцев создавались особые бараки с усиленным режимом. «А ну, все, кто на БЕРГИ, на БУРГИ, на ШТЕЙНЫ всякие — влево давай! Которые вообще там разные Гин-ден-бур-ги или Дит-ген-штейны…», — услышала однажды на разводе Евгения Гинзбург. Она кинулась в учетно-распределительную часть и уговорила инспекторшу «„поднять дело“, установить гражданство и национальность… Первый раз в мировой истории оказалось выгодно быть еврейкой!» [1418] .
1417
Разгон, «Непридуманное», с. 229.
1418
Е. Гинзбург, т. 1, с. 303–304.
В Карлаге всех заключенных финского и немецкого происхождения поначалу убрали с лесопильного завода. Один бывший лагерник из американских финнов вспоминал:
«Через пять дней завод остановился: финны и немцы были единственными специалистами, знавшими дело… Без всяких разрешений Москвы нас вернули на завод» [1419] .
Наиболее драматическими переменами обернулась для тех, кого она касалась, директива от 22 июня 1941 года, предписывавшая «прекратить освобождение из лагерей, тюрем и колоний контрреволюционеров, бандитов, рецидивистов и других опасных преступников». Заключенные называли это «пересидкой» или «новым сроком», хотя их задерживали в лагерях по административному распоряжению, а не по приговору суда. Согласно архивным данным, под действие директивы сразу же подпало 17 000 человек. В ходе войны эта цифра все росла [1420] . Обычно это происходило без предупреждения: накануне истечения срока заключенному, осужденному по 58-й статье, давали расписаться в том, что он остается в лагере «до окончания войны» или «до особого распоряжения» [1421] . У многих создалось впечатление, что они не выйдут на свободу никогда. «Когда была война, из лагеря никого не освобождали», — вспоминала одна бывшая заключенная [1422] .
1419
Warwick, неопубликованные записки.
1420
ГАРФ, ф. 9414, оп. 1, д. 68; «Иметь силу помнить», с. 166.
1421
Е. Гинзбург, т. 1, с. 303.
1422
Гогуа, неопубликованные записки.
Самым трагичным было положение матерей. Одна полячка, прошедшая ГУЛАГ, вспоминала о женщине, которой пришлось оставить ребенка в детском доме. В лагере она жила только
Ольга Адамова-Слиозберг рассказывает о Наде Федорович, которую должны были выпустить 25 июня 1941 года. На воле ее ждал сын. Мальчик жил у родственников, которые тяготились им. В письмах она просила его «не ссориться с родней, потерпеть немного». Узнав, что ее задерживают «до особого распоряжения», она написала об этом сыну, но он не ответил — цензура не пропустила Надино письмо, о чем она не знала.
1423
Hoover, Polish Ministry of Information Collection, Box 114, Folder 2.
«Вдруг зимой 1942 года получает письмо от неизвестного человека, который подобрал Борю на полустанке где-то около Иркутска, в жестоком воспалении легких, взял к себе и выходил. Он упрекал Надю, что она, освободившись, забыла сына, что она дурная мать, наверное, вышла замуж и живет себе, поживает, в то время как ее четырнадцатилетний мальчик, проехав зайцем из-под Рязани до Иркутска, погибает от голода».
Надя пыталась получить разрешение написать сыну, но тщетно: переписка была прекращена «до особого распоряжения». Потом оказалось, что сын попал в банду уголовников и в 1947 году был отправлен на Колыму с пятилетним сроком [1424] .
1424
Адамова-Слиозберг, с. 137–138.
Чем дольше шла война, тем тяжелее становилась жизнь для тех, кто оставался за колючей проволокой. Был установлен более длинный рабочий день. Отказ от работы считался теперь не просто нарушением закона, а актом измены. В январе 1941-го тогдашний начальник ГУЛАГа Василий Чернышов направил всем начальникам управлений лагерей и колоний приказ, где говорилось о судьбе двадцати шести заключенных.
«Решениями Верховного трибунала войск НКВД за нарушения лагерного режима и систематические отказы от работ» двадцать один человек был приговорен к расстрелу, остальные пять — к добавочным десяти годам. Все аналогичные приговоры Чернышов потребовал впредь «объявлять всем заключенным лагерей и исправительно-трудовых колоний» [1425] .
1425
ГАРФ, ф. 9401, оп. 1а, д. 107.
В лагерях очень быстро поняли, что к чему. Все заключенные, пишет Герлинг-Грудзинский, прекрасно знали, что
«к самым тяжким преступлениям, какие можно было совершить в лагере после 22 июня 1941 года, принадлежали распространение пораженческих настроений и отказ от выхода на работу, который в рамках чрезвычайного оборонного законодательства расценивался как саботаж обороны страны» [1426] .
Эта политика, наряду с повсеместной нехваткой продовольствия, привела к тяжелым последствиям. Хотя массовые расстрелы заключенных не были в годы войны таким обычным явлением, как в 1937 и 1938-м, смертность в лагерях в 1942–1943 годах была наивысшей в истории ГУЛАГа. По гулаговской статистике, которая почти наверняка преуменьшает масштаб бедствия, в 1942 году умерло 352 560 заключенных (один из четырех). В 1943-м — 267 826 (один из пяти) [1427] . Больных заключенных по официальным данным в 1943 году было 22 процента, в 1944-м — 18. Цифры скорее всего сильно занижены: в лагерях свирепствовали тиф, дизентерия и другие инфекционные заболевания [1428] .
1426
Герлинг-Грудзинский, с. 208.
1427
Кокурин, Моруков, «Гулаг: структура и кадры», «Свободная мысль», № 7; «ГУЛАГ: Главное управление лагерей», с. 441.
1428
Bacon, с. 149.
В январе 1943 года положение стало настолько тяжелым, что советское правительство создало для ГУЛАГа специальный продовольственный «фонд»: пусть зэки и были «врагами народа», но они были нужны для военного производства. После перелома в войне с едой стало полегче, и все же в конце войны калорийность питания заключенных была, согласно нормам довольствия, на треть меньше, чем в конце 30-х [1429] . В целом за военные годы в лагерях и колониях ГУЛАГа погибло более двух миллионов человек, причем в эту цифру не входят умершие в тюрьмах и в ссылке. Более десяти тысяч было расстреляно
1429
Там же, с. 148.