Глас народа
Шрифт:
Однажды Иван Эдуардович Жолудев столкнулся близ дома с Верой Сергеевной. До этого дня ему не везло. Или везло? Сразу не скажешь. Встречи он и хотел и страшился. И вот — случилось. Судьба свела.
Сердце Ивана Эдуардовича точно проделало адский кульбит — подпрыгнуло вверх и упало в пропасть, рискуя превратиться в осколки. Как будто бы сквозь мутную пленку, он видел прямо перед собою прелестное дорогое лицо. Заметно осунувшееся, похудевшее, с землистым оттенком на впалых щеках. Волосы ее были спрятаны под теплым оренбургским платком, долгая стройная фигурка, которая
— Как поживаете, Вера Сергеевна? Как самочувствие, настроение? — спросил он тихо и неуверенно, с трудом выталкивая слова.
Она проговорила:
— Спасибо… Так… день да ночь — и сутки прочь.
— Как вам работается?
— Все так же. Глаза боятся, а руки делают.
— А как ваш супруг? Все — честь по чести?
Она опустила глаза.
— Старается.
И неожиданно проговорила:
— Скажите еще чего-нибудь, Ванечка. Мне вашего голоса не хватает.
Он потерял самообладание, прижал к губам ее руку в варежке.
— Мне вас не хватает, Вера Сергеевна. Просто как воздуха — не хватает.
Она отняла торопливо руку и так же быстро пролепетала:
— Ступайте. Неровен час — увидят.
Иван Эдуардович проронил:
— Прощайте. И простите меня.
В подъезде вошел в кабину лифта, боясь увидеть в щербатом зеркале свое почерневшее лицо. С трудом нащупал ключом отверстие, с трудом повернул его раз-другой. Протиснулся боком в тесную, узкую, как горлышко бутылки, прихожую, вздохнув, стащил с головы ушанку, снял шарфик, не понимая, как выжить.
В это же время в квартире Лецкого раздался телефонный звонок. Хозяин неторопливо взял трубку.
— Вас слушают. И очень внимательно.
Раздался начальственный голос Гунина:
— Герман, я рад, что вас застал. Завидую свободным художникам.
— Я еще больше рад, Павел Глебович. Завидовать нечему. Куча забот.
— На завтрашний день вы их отложите. Будем вас ждать к четырем. Не опаздывайте.
— Не сомневайтесь. Я пунктуален.
Они попрощались. Лецкий задумался. Что означает этот вызов? Хотелось бы думать, сейчас звонил высокий государственный муж, а вовсе не муж Валентины Михайловны. Мне только этого не хватало. Очень возможно, мадам наследила.
Она позвонила спустя полчаса. Спросила его, как он себя чувствует. Он мрачно откликнулся:
— Превосходно.
Она уловила его интонацию.
— Ты что — не в духе?
— Наоборот. Ликую.
— Гунин тебе звонил?
— Звонил, звонил. Что там стряслось?
— Завтра Мордвинов у нас обедает. Ты же хотел свести знакомство. Он тоже не прочь на тебя взглянуть.
Лецкий призвал себя к порядку. Снова он дернулся прежде срока.
— Благодарю вас, моя дорогая. Не премину. Весьма обязан.
— Вот видишь. Я могу быть товарищем.
Он словно порхал по своей гарсоньерке — так ласково он ее называл — мерил привычную кубатуру почти танцующими шажками, что-то мурлыкал себе под нос. Только подумать, куда взобрался. Видели бы его воробьи, робкие, без вины виноватые, как машет крылышками их птенчик.
И сразу же вспомнился южный город, в котором он вылупился на свет. В последнее время этот пейзаж все чаще возникал пред глазами. «Дурная примета», — подумал Лецкий. На днях оттуда к нему впорхнуло еще одно легкое напоминание — письмишко от юного земляка. Бедняжка поддерживает связь, боится, что ниточка оборвется, «тревожит», испытывает волнение, которое его адресат, похоже, ощущает сегодня.
Лецкому был знаком этот дом с громадным торжественным подъездом, с тремя ожидающими лифтами, с насупленным консьержем-охранником, должно быть, заслуженным отставником, изнемогающим от сознания своей государственной ответственности. Три раза Лецкий сюда являлся интервьюировать хозяина, весь напружинившийся, собравший в единый клубок свои органы чувств, с отрепетированной улыбкой. Был представлен Валентине Михайловне. Пил кофе — у Спасовой он вкуснее. Выслушивал гунинские суждения, потом шлифовал их, обстругивал фразы, обтачивал, вновь приходил, визировал. Эти беседы в печатном виде имели отзвук, и Павел Глебович остался доволен, благодарил. Не сделать ли книжку? Чуть поразмыслив, Гунин сказал: «Всему свой срок».
Они сидели в огромной комнате, обедали, иногда обменивались незначащими, короткими репликами. За длинным столом их было пятеро — Гунин с Валентиной Михайловной, Мордвинов и юное существо, пятым был взволнованный Лецкий.
Мордвинов оказался нестарым, лет сорока пяти, брюнетом с безукоризненно прочерченным стремительным боковым пробором, с карими замшевыми глазами, поблескивавшими из-под очков, с правильными чертами смуглого тщательно выбритого лица, с крохотной ямочкой на подбородке. Рядом с массивным и шумным Гуниным он выглядел несколько вестернизированным.
Внимание привлекала и спутница. Вдвое моложе Матвея Даниловича. Остроугольное лицо. Узкие руки, узкие губы, очень высокий и бледный лоб под черной башенкой. Легкая, гибкая. С бесстыдной гуттаперчевой талией. Нельзя сказать, что она красива, но есть нечто дьявольски притягательное. Лецкий уже был готов восхититься изысканным мордвиновским вкусом, когда он узнал, что его Нефертити не возлюбленная и не жена, а дочь. Это открытие его обрадовало. Чем именно, он и сам не понял. Ольга. Не Оленька и не Оля. Именно — Ольга. Серьезное дело.
В супе плавали равиоли с сыром, дополненные овощами и пастой. На несколько минут он отвлекся от увлекательных наблюдений. Но тут он услышал голос Мордвинова:
— А славный все же у вас переулочек. Тихий, уютный, вневременной. Похож на такую пушистую кошку.
— Свернулся и спит себе на боку, — добавила юная египтянка.
— Святая правда, — сказал хозяин. — На что уж замучили и достали все плакальщики по старой Москве и историческим клоповникам, а есть местечки, которых жаль.