Ефимов кордон
Шрифт:
В эти дни Ефим побывал на нескольких весенних выставках. Все они были отмечены одним духом: модернизм слишком ощутимо преобладал на них…
Сходил он и на Вторую кустарную выставку. Была у него при этом тайная надежда — увидеть Анну… Не встретиться с ней, а именно увидеть ее со стороны, так, чтоб она-то его не заметила… Не увидел…
Вечером, на третий день после его посещения выставки, Юлия Андреевна, просматривая газеты перед вечерним чаем, вдруг воскликнула:
— Ефим Васильевич! Посмотрите-ка! Вот тут Анна Конрадовна целой статьей разразилась по поводу кустарной выставки!..
Покраснев, Ефим взял протянутую ему газету, отошел в сторонку. От какой-то, чуть ли не мальчишеской смятенности
«…Старинные материалы, рисунки, цвета и самые способы работы уступают место дешевой дряни, купленной в городской лавке, плохие немецкие рисунки попадают в деревню через посредство городских мещанок, с помощью дешевых иллюстрированных изданий, перемешиваются с кое-какими остатками старины; вместо растительных красок распространяются ализариновые яркие и линючие цвета, бумажная машинная пряжа заменяет льняную ручную, появляются безобразные по цвету и рисунку виноградные ветки и петушки, а в подгородных местностях можно встретить уже рисунки «крестиком» по ситцу и прочим малоподходящим материалам, которые волей-неволей заставляют изменять и старинному изящному способу выполнения рисунков…»
Медленно свернув газету, Ефим подошел к окну, за которым уже стояла набухлая мартовская тьма, прижался лбом к запотевшему стеклу… Вгляделся в зыбкую электрическую поземку дальних городских огней… Где-то в этом темном вечере, в этом городе была Анна…
«Ну, о чем тут размышляет мой кинешемский брат? По глазам вижу: томится, аки в неволе, и замышляет очередной побег! Но на этот раз мы убежим вместе!..» — вспомнилось вдруг, вырвалось из давнего предновогоднего вечера…
Анна… Порывистая, быстрая, вся словно бы от свежего крепкого ветра… Память своевольничала… Он увидел вдруг Анну среди другого, февральского, вечера, среди мокрой февральской метели, идущую рядом с ним, увидел ее повернутое к нему счастливое, смеющееся лицо с мягкими темными прядками, выбившимися из-под собольей шапочки и прилипшими к влажным от снега щекам:
«Вы слышите?! Вы слышите, как… нас… уносит… этим… ветром… на двести лет… назад?! К началу Петербурга?! Чувствуете, как еще… молода… Россия?!»
Ефим прикрыл глаза, будто ослепленный собственной памятью… Словно бы договариваясь с самим собой о чем-то, еле заметно покивал… Нет, он не должен теперь искать с ней встречи. Пусть Анна останется той, которую он встретил здесь много лет назад… Ведь та прежняя музыка уже невозможна…
Шла вторая неделя пребывания Ефима в столице. Как-то в конце дня он брел по Васильевскому острову, безучастный ко всему вокруг: возвращался после напрасных поисков квартиры… И вдруг на углу Восемнадцатой линии и Среднего проспекта столкнулся с Юрием Ильичом Репиным.
— Батюшки! Ефим Васильевич!.. — поднял тот обе руки и остановился, будто в ожидании, когда Ефим бросится к нему с объятьями. — Слышал, слышал, что вы объявились! Ну, рассказывайте: что, как?..
Одет Юрий Ильич был франтовато, по-весеннему, все на нем было с иголочки и по последнему слову моды, однако этот щегольской вид, особенно же при резком прямом предзакатном свете, не скрыл от Ефима явной перемены во всем облике Репина: за эти годы он погрузнел и обрюзг и вообще вид имел нездоровый.
Узнав в разговоре на ходу о здешних неудачах Ефима, Юрий Ильич предложил ему до подыскания квартиры перебраться к себе, не откладывая, а затем посулил кое-какое содействие, пообещал устроить встречу с отцом, свести его с «полезными деятелями»…
Ефим его предложение переехать принял: как ни добры были к нему Тиморевы, стеснять их слишком долго он не хотел…
Юрий Ильич вручил ему свою визитную карточку и, договорившись
На следующий день Ефим покинул гостеприимную квартиру Тиморевых. Обосновавшись на новом месте, он показал Юрию Ильичу все привезенное с собой из деревни, рассказал о своих целях и планах.
Юрий Ильич не остался в долгу — тоже показал свои работы… На Ефима они подействовали тяжело… Какое-то мрачное, болезненно-мрачное состояние угадывалось в каждой из них, все было исполнено как будто наспех и в тревожно-свинцовых тонах, болезненная разбеленность, размытость красок сочеталась почти всюду с грязно-кровавыми резкими пятнами, вроде бы кровоподтеками, на многих холстах изображенное было таким неопределенным, неясным, что невозможно было ничего понять… Ноябрьской стылостью и мертвизной повеяло на Ефима…
И заговорил Юрий Ильич после показа своих работ с какой-то резкой нервозностью, широко шагая перед Ефимом, молчаливым и подавленно притихшим:
— Моя жизнь — стремление к невозможному… Видимо, и ваша такова же… Я это почувствовал, хотя у вас-то все вовсе не так… Прекрасное неопределимо, поскольку оно — факт чувств, а не мышления… Оно не поддается обобщениям. Нам доступны лишь попытки! Картины — вчерашний день дилетантов! Мы с вами уже поняли интуитивно, что картина — ложь! Только эскиз, только этюд возможен в искусстве!.. Только на уровне попытки что-то можно выразить… — Юрий Ильич метнул взгляд куда-то за окно. — А люди… люди, не понимая этого, оставаясь во власти косных устарелых представлений, толкуют все о шедеврах!.. Они и не подозревают, что для творца даже лучшее его творение всегда остается лишь слабой попыткой выразить себя… Там, где другие видят шедевр, сам создатель видит лишь попытку… Самое подлинное, самое глубокое невыразимо, оно вечно мучает художника-творца, едва-едва намечаясь перед ним где-то впереди… Человеку, ограниченному тьмой условностей, заблуждений, никогда не добраться тут, на земле, до самого себя, подлинного, глубинного… Есть один выход у художника — уйти в мир мечты, уйти в заоблачные дивинации, отказаться от создания картин, раз уж материальными средствами все равно себя не выразить совершенно. Все — тщета… Только воображение и чувство в чистом виде — настоящая высокая реальность. Не картины — этюды надо создавать всюду: в живописи, в скульптуре, в музыке, в литературе!.. Лишь намеки! И то лишь ради того, чтоб хоть что-то удержать… Вернее — попытаться удержать… Художник не должен делать больших попыток!..
И вы правы, Ефим Васильевич, в том, что делаете, ибо душа должна принадлежать идеалу, она должна стремиться к нему сквозь все преграды. Путь к идеалу — путь к истинной свободе, к истинной радости! Человек несет в себе бессмертную душу как свое послание в будущее! Без воображения ему нельзя!.. Но… увы, большинству впору лишь традиционная банальность… Не хотят люди смотреть дальше глухой стены окружающей их повседневности… И столько косности вокруг, столько дикости!.. Гнусно, гнусно все в мире… Подлость, ханжество, лицемерие не убывают, они все изощренней и могущественней предстают перед личностью, они превращаются в силу всеподавляющую…
Ефим все в той же напряженности слушал Репина. С ним говорил человек явно мечущийся, путающийся в каких-то огромных, громоздких мыслях…
Юрий Ильич говорил еще долго. Наконец он как будто устал, опустился на стул рядом с Ефимом, нервно побарабанил пальцами по краю стола, исподлобья, покусывая губы, глянул на гостя, будто только-только и увидел его перед собой:
— Вы уж извините… Заговорил я вас… Знаете, этот Питер… Народу — тьма, а заговорить с кем-то о своем почти невозможно… Вот и набрасываюсь на свежего человека. Вы-то сами как будто не путаетесь, как вот я… У вас все ясно…