Ефимов кордон
Шрифт:
— Как хорошо-то, Ефим Васильевич! Какая изумительная ночь! — заговорила Анна. — В душе, как в теплице: в декабре начинает цвести то, чему черед для цветения — в мае!.. — Она тихо рассмеялась и за рукав чуть придержала Ефима, шагавшего чересчур быстро. — Можно потише?..
— Как хорошо! — снова заговорила она. — Так и верится вот в такие ясные чистые минуты, что человек затем и является на свет, чтоб прожить в этом мире счастливо! Ведь так?!
— Так, — кивнул Ефим. — Я верю, что каждому много дано, но не каждый доходит до понимания своего богатства, а иной и доходит, но видит, что слишком много работы и обязательств предстоит, и добровольно отказывается от этого богатства, ищет что-то полегче, другое… Ведь вот взять хотя бы способность к жертвенности… Разве это не великий дар?! Разве
Анна согласно кивнула, улыбнулась ободряюще, словно бы давая понять, что ей крайне интересно все, о чем он заговорил неожиданно. Лишь проговорила чуть слышно, как будто еще надеясь на какую-то начавшуюся было легкость разговора, но в то же время и не желая возвращения к ней:
— А вы — философ, посмотрю…
— Да какой уж философ! — отмахнулся Ефим. — Скорее — путаник… Мысли мечутся, все на догадках, все в самом себе заперто… Но вот в это я верю твердо, что каждый человек награжден великим даром. Понять это редко кто хочет… Вот в чем дело… Понять по-настоящему, чтоб не на миг, а на всю жизнь, как самое главное, основное о себе, о своем предназначении. Понявший такое, должен нести свой крест, иначе — измена, предательство, а это — куда больший грех, чем просто непонимание! Вот все в непонимание и прячутся, делают из него удобную норку, мол, с меня взятки гладки, я — человек маленький, непонимающий!.. А ведь в каждом, в каждом есть такой дар, только удобней об этом не помнить, не взваливать на себя креста… — Ефим невесело усмехнулся. — Какое заблуждение правит миром! Ведь вовсе и не тяжело было бы, если б каждый со своим богатством, не боясь тягот, шел в жизнь! А так получается, что всяк норовит это главное-то богатство припрятать поглубже, а в жизни изловчиться на мелочах пробавляться… А вот же она — истина! Бери ее голыми руками! Владей ею любой, самый последний в этом мире! Ведь и не нова она! И если бы ее принял каждый! Какой бы тогда богатой была жизнь!.. Но почему, почему люди не хотят видеть этого богатства в себе?! Ведь вон даже наши товарищи по мастерской, считающие себя призванными к творческой работе, столько путаются во всяких словах! А ведь закон-то для всех один — сострадание всему живому, печаль и тревога за все сущее, любовь ко всему, участие во всем всей душой! Тут — и закон жизни, и закон искусства! Тут — все!
— Ведь вот… думала о вас, как о каком-то провинциале, которым надо руководить, которого надо опекать… Вы уж простите мне мою откровенность… — Анна остановилась у гранитного парапета; смела с него снежок рукавичкой. — А вы вон какой!.. Я тоже немало думала о том же… Правда, не так четко, не так конкретно, может быть!.. В иные дни просто понять не могла: что со мной происходит, сжигала какая-то непреодолимая тревога и жажда действия, движения к чему-то… Я, видимо, как многие, тут вы правы, просто не позволяла себе раньше думать об этом четко, это клубилось где-то в подсознании, неопределенно, как мотив судьбы, что ли, еще не угаданный, но уже существующий… И вот сейчас, пока слушала вас, с каждым словом соглашалась и опять чувствовала такое, будто открылись какие-то шлюзы, и меня тянет, как в воронку, во что-то еще неизвестное мне…
Помолчав, Анна резко оттолкнулась от парапета, крепко взяла Ефима под руку, и они медленно пошли вдоль Невы.
— Все казалось, что нужно какое-то волевое усилие, чтоб все понять, что надо что-то сделать с собой, как-то иначе построить свою жизнь… — снова заговорила Анна. — Вы невольно, может быть, укрепили меня сейчас в одной моей мысли… Пока я ничего вам не скажу, надо проверить себя… Я еще не знаю, как поступлю… Для меня пока еще неясно… Ясно же одно — надо каждый миг совершенствоваться! Столько всего ложного хочет увести тебя в сторону от истинного, настоящего!..
Прошлым летом я ездила с мамой в Москву, жила там у дяди на даче в Малаховке. И вот там повстречала одного необыкновенного старика. Мудрый, ясный старик, начитанный, знающий. Как прекрасно он говорил! Вот та самая подлинная, завершенная зрелость, когда жизнь приходит не к распаду, не к разрушению физическому и духовному, а к абсолютному пониманию, к какой-то крайней ясности… Такой и должна
Мы обычно ходили с ним по полевой дороге. Дорога наша пролегала через гречневое поле. На закате идем не спеша, то просто молчим, то негромко разговариваем. Пчелы вокруг нас усталые летают, сам воздух какой-то плавный, густой, словно на меду, и как будто кружится… Это непередаваемо, нет… Как я любила те вечера! Мне даже мечталось: вот так прожить всю жизнь — от вечера к вечеру, слушая этого старика!..
Как просто говорил он, как легко умел делиться со мной своими богатствами! Каждое слово входило в душу и в память навсегда… Он говорил мне, помню:
«Мудрая девушка не должна загубить свою душу и красоту ради низких наслаждений. Помни, дочка, вокруг тебя так много торопливых, нетерпеливых людей, которые спешат поглотить красоту жизни, но не умеют выслушать дивной песни и, походя, губят ее, а вместо родниковой глубинной воды выпивают лишь грязные лужи… Жизнь, дочка, неисчерпаемо богата, она похожа на пир у великого Бога, и нет конца яствам на этом пиру… Ах, как не мудры пока люди! Они спешат на этот пир, оттесняя друг друга, грубое торжествует над деликатным, доброе тут часто бывает попрано… Но приходят светлые ангелы и приносят на этот пир небесные яства. И тут оказывается, что их ожидают немногие. И силы небесные с теми, немногими, беседы ведут под дивную музыку, при небесном сиянии. А первые сыты давно грубой пищей и не могут ни видеть, ни чувствовать, их уже клонит ко сну, их глаза смыкаются, они не могут видеть, как бесконечна лестница прекрасного. А лестница эта уходит в просторы вечного неба!..»
Какое-то время шли молча, словно бы не решаясь спугнуть мысли друг друга. Ефим заговорил первым:
— Он мудрый, конечно, старик, только… Только он не совсем прав… Я ведь с того и начал наш разговор, что объявил (уж простите мне это слово!) способным на большой духовный подвиг любого человека… Это же подтверждено детством: все дети — необыкновенно богатые творцы. Я, учитель, знаю… Это потом жизнь все поспешит покалечить, потом к светлому напристает вволю всякой грязи, и человек постепенно забывает о том, какой свет скрыт под ней… Мне даже порой кажется, что вся наша жизнь богата только одним детством, что человек подлинной жизнью только в детстве и живет, пока мир для него — бесконечное, чистое творчество…
Мир еще не устроен так, чтоб все чистое оставалось с человеком навсегда. Человек чаще всего живет, забыв о своих подлинных богатствах… Это знание в нем надо пробуждать, с ранних лет надо прививать ему вкус к тем небесным яствам, о которых говорил ваш старик. От рождения на них имеют все одинаковые права. Я не хочу избранных, мир — для всех, все богатства мира — для каждого. Пока я никому не говорил об этом. Почему-то вот вам сказал… С вами мне легко и просто говорить о самом сложном…
Анна пристально посмотрела на него:
— Но как это сделать? Ведь невозможно это! Ясно же! Тут невероятные усилия нужны, огромная духовная работа… А кто за нее в состоянии взяться? Одиночка?..
— Не говорите так!.. — Ефим прикоснулся к плечу Анны. — Я, кажется, знаю другой путь… Нет, я не о народничестве говорю. Те не от духовного шли, от другого, от практического только… Я о работе просветителей, имеющих духовный свет и в то же время практические замыслы по переустройству жизни к лучшему!.. Но вот в чем я с народниками согласен: надо начинать там, где люди живут еще общинно, сплоченно, с деревни надо начинать! В Петербургах этого не начнешь! Людей в них много, им тесно, но они отчуждены друг от друга. В деревне надо начинать! Создавать там начальную универсальную культуру, которая поможет увидеть им собственные духовные богатства. А когда там разольется истинный свет, то увидят его и здесь, и захотят жить иначе! В деревне все наши корни, там народная почва!.. Если бы вы знали, как я люблю деревню! Как чувствую ее! Порой даже думаешь, хоть, может, и нехорошо так думать: да есть ли еще другой кто-то, в ком все это так же болит?!