Единственная
Шрифт:
Из всех кровей, намешанных в ней, сильнее других оказались польская и цыганская — потому что гордыня непомерная, Отец как-то сказал: «Мы с тобой одинаковые. Про таких в Польше говорят: „Им хоть гирше, да инше“».
«Гирше» некуда. Здесь, в Карлсбаде сухопарый гинеколог дежурно спросил про аборты, и она, не лгущая никогда, ответила — десять. Он даже вздрогнул и поднял от карточки глаза: «Sie leben mit Tieren» — «Вы живёте с животным».
Знал бы о ком говорит, но она здесь с немецким паспортом — фрау Айхгольц, проживающая в Берлине. Кстати, Айхгольц — девичья фамилия её любимой бабушки Магдалины, погибшей так странно и нелепо под колёсами автомобиля на Верийском спуске.
— Итак — десять… Это означает,
Он объяснил ей смысл подробности процедур, назначил грязи, тампоны, на следующий день вручил удивительно красиво исполненную таблицу с обведенными красными и зелеными кружками днями и, немного запнувшись, сообщил, что есть признаки раннего климакса.
«Очень раннего. Первый случай в моей практике. Я Вам назначаю консультацию ортопеда, ввиду интенсивного вымывания кальция».
Всё это ерунда — ортопеды, тампоны, ванны. Нужно немножко счастья — вот и всё. Счастье когда-то было, Сначала терпкое тайное, со свиданиями на Забалканском, с холодом стены, который чувствовала затылком, когда, будто случайно, встречались в темном коридорчике у ванной, и он, запрокинув ей голову, до боли прижимался зубами к её зубам.
Счастье было в том промозглом снежном ноябре семнадцатого и потом много, много раз. Оно ушло, и это было неизбежно, был знак — лицо отца в тот день, когда узнал. Кажется, он побежал к Гогуа, когда вернулся она была дома. Мать кричала: «Ты дура, дура, я всегда знала, что ты дура! Ты ещё много, много раз пожалеешь о том, что наделала!» Отец молчал и только смотрел неотрывно.
Права оказалась мать, но она абсолютно довольна своей жизнью, а отец теперь часами ждет возвращения зятя, ждёт допоздна, чтоб задать мучающие его вопросы и, не дождавшись, уходит.
Двадцать дней она исправно ходила на процедуры, пила целебную воду, но голова болела временами невозможно, до тошноты и тоска не отпускала от себя ни на шаг. Она подолгу бродила в парке, пила кофе в маленьком кафе несколько столиков на мосту через речку Теплу, и старалась не думать об облатках с кофеином, лежавших в сумочке. Кофеин прогонял тоску, но поначалу хватало половины облатки, теперь — две.
Нужно экономить, ведь ещё поездка в Берлин…… Не нужно экономить, Павел — друг, Павел всё поймёт, поможет. Павел всегда был самым близким, недаром они так похожи — цыганское проступило в них особенно ярко.
Итак, главное дотянуть до Берлина. Но и запасы внушительные. Недаром Александра Юлиановна каждый раз порывалась что-то сказать, но только вздыхала и выписывала рецепт. Надежда знала причину этих вздохов, её тоже беспокоило нарастание целительной дозы. Отсюда и кафе на мосту. Где-то прочитала, что лучшая психотерапия — смотреть подолгу на бегущую живую воду. Вот и смотрела.
Красивая смуглолицая женщина с черными как крылья ласточки бровями. Длинные стройные ноги, парижская шляпка, элегантное светлое платье в широкую синюю полоску. Подарки Жени из Берлина. Женя и детей приодела. Слава Богу кроме сатиновых косовороток и платьев из перешитых бабушкиных, у них теперь есть и джемпера, и шапки, и ботинки на толстой подошве. Маруся была не столь щедра на подарки (сама щеголиха), но никогда не забывала к дню рождения и к Новому году флакон «Шанели номер пять» — её любимых духов, про которые Иосиф говорил, что они напоминают ему о Гражданской войне, потому что пахнут конской мочой. Лучшим ароматом он почитал аромат земляничного мыла и ещё, пожалуй, был снисходителен к духам, которыми пользовалась Женя. Земляничным мылом шибало от Лёли Трещалиной — самой влиятельной дамы в аппарате ЦИК, — давней знакомой Иосифа ещё по Гражданской, а для Жени у всех находились добрые слова.
Удивительная женщина — жена Павла. Красавица, острая на язык умница, замечательный друг. И всё же Надежда
Она часто думала о его рано ушедшей матери, о том, каким Иосиф был с нею, и как ей было с Иосифом.
Когда-то давно спросила мужа о его первой жене:
— Какая она была?
— Никогда не спрашивай меня о Катерине. Она была блаженная, — был краткий ответ.
Вкладывал ли бывший семинарист в слово «блаженная» его истинный смысл, или смысл иронический, Надежда не поняла.
Но вот что Яков был настоящим блаженным ощущала остро. Ощущала и очень боялась за него. Не напрасно боялась: его попытка самоубийства подтвердила её страхи. Он стрелялся на кухне, стрелялся вроде бы от несчастной любви, но она то знала, что это был последний жест отчаяния, последняя надежда услышать, наконец, от отца слова сострадания и любви. Услышал: «Хе, не попал! Даже застрелиться не можешь!»
Что же ей хочется знать о его матери? Что она была очень хороша собой — помнят все кто знал её. Что шила себе и сестрам удивительно красивые платья — рассказывала Марико, а вот отец рассказал как-то только ей, что в 1907 году в Баку пришел по какому-то партийному делу к Иосифу.
Тот снимал у турка жалкую глиняную лачугу на Баилове — всего одна комната. Когда отец вошёл, Иосиф и его молодая жена сидели за столом и ели. Увидев незнакомца, Катерина вместе с тарелкой спряталась под стол и не вылезала, пока незнакомец не распрощался. Иосиф, словно бы и не заметил этого.
— Ты знаешь, она была такой юной и такой прекрасной, я запомнил её.
Два года назад, когда после попытки самоубийства, спасаясь от насмешек отца, Яша уехал в Ленинград к её отцу Сергею Яковлевичу (Сергей Яковлевич, в свою очередь спасался в Ленинграде от вздорной жены), так вот два года назад после очередной ссоры с Иосифом она тоже умчалась к отцу, и однажды они сидели с Яковом в полутёмной комнате, и она вдруг подумала, что он проживёт недолго и погибнет в тридцать три. Почему именно в тридцать три? Она не веровала, в гимназии Закон Божий был нелюбимым предметом, жила совсем другим — музыкой, литературой, идеями, а потом уж и вовсе — смешно говорить, ведь все семейство — активнейшие участники Революции, Гражданской войны.