Двенадцатый год
Шрифт:
– Да, Алкид - редкая лошадь, да и вас он любит...
– Это оттого, что мы с ним - сироты круглые...
Греков порывисто вскочил было, схватил свою собеседницу за руку, хотел что-то сказать, но не решился и снова опустился на свое сиденье.
– Нет, говорите о себе лучше... Я точно во сне, - тихо сказал он: говорите...
– Да я все сказала, кажется... Впрочем, может быть, матушка сделала для меня больше, чем я думаю... Да, быть может, я вышла бы из моего заколдованного круга, бросила бы все мои гусарские замашки и сделалась бы обыкновенного девушкой, как все, если б матушка не представляла мне в самом безотрадном положении участь женщины. Она говорила при
Она разом остановилась и почувствовала, что краска разлилась по ее бледным щекам. Греков ждал, недоумевая над тем, что остановило ее. А ее остановил образ юноши, выглянувший из ее прошлого. "Кирьяк, Кирь-як!" - это далекое воспоминание, это имя, как бы кем-то произнесенное в ее сердце, остановили ее рассказ. Если бы его не отняли у нее, может быть, она была бы не тем, чем стала она теперь.
– Я слушаю вас, - робко подсказал Греков.
Она опомнилась и тихо сказала:
– Я кончила, остальное вы все знаете.
Они замолчали оба. Чувствовалось, что что-то осталось недосказанным и с той, и с другой стороны. Наступила какая-то мучительная тишина: хоть бы ветер, хоть бы шум деревьев, шелест листьев! Нет, тихо, невыносимо тихо... Все точно ждет чего-то: и лес ждет, и небо ждет, и воздух ждет...
– Я... вы... А если вас оставят... отошлют домой...
– старается сказать молодой казак; хочет что-то высказать, но не может - слов нет.
Еще тише стало... Фу! да так с ума сойти можно от такой тишины проклятой.
– Вы оставите нас... забудете...
– выдавливает из себя слова бедный Греков, этот храбрый казак, - вы не воротитесь к нам...
– Нет!.. нет!..
И храбрый улан заплакал. Она припала лицом к ладоням. Странно было видеть эту круглую, стриженую женскую голову на туловище улана.
И храбрый казак растерялся. Он стал отнимать ладони улана от плачущего лица.
– Ради Господа!.. что ж это такое будет!.. Дуров!.. Надежда!
– Казак совсем сбился с толку: и "Дуров", и "Надежда", а по батюшке как - не знает. Поневоле растеряешься.
– Надежда!.. Надя!
Так-то лучше. И казак обнял улана, целовал его руки, рейтузы... Руки улана потянулись и обвились вокруг шеи казака. И казацкие, и уланские губы соединились.
Ну а дальше как следует: это всякий знает.
6
– Ну, братец ты мой, и сунул же ноне меня нечистый в лес - ай-ай! рассказывал в тот же вечер словоохотливый гусарик, которого мы уже видели под Фрид-ландом и который рассказывал Дуровой, как их "эскадронная Жучка" с ними в атаку ходила и как ее француз ранил.
– Вот угораздил.
– А что?
–
– Да такое, братец ты мой, что не приведи Бог.
– Ноли леший?
– Где лежий! хуже того.
– Али русалка?
– Да ты, черт, слушай!
– Что лаешься, пес?
– Не лаюсь - дело говорю.
– Ну и говори!
– И говорю... Вот, братец ты мой (обращается рассказчик к другому), иду это я лесом, к речке этак, коли слышу впереди этак - ые то стонет, не то плачет... Глядь - ан черти.
– Что ты! в образе?
– Да ты не перебивай.
– Я не перебиваю... ну, черти?
– Каки черти! Казак улана...
– Что ты! бьет? убил?
– Не бьет... Цалует, братец ты мой!
– Ой-ли! как цалует?
– Да так... Посадил этак ево к себе на колени...
– На колени! Ах, дьявол!
– На колени да и облапил... словно бабу.
– Ай-ай-ай! вот срам! А улан что?
– Знамо - улан раскис да казака обнимает...
– Эге-ге-ге! Так ее, бач, казак за уланом женихается?
– не утерпел Заступенко, приятель Лазарева, тот самый, что Александра Павловича насмешил в Тильзите.
– От бисовы москали!
– Ну и что ж?
– любопытствовали товарищи.
– Что! Я как воззрил на эту вещию - да назад!
– Как назад! Что ж ты их не накрыл?
– А поди сунься, ожгись.
– Что двое-то? Эка невидаль!
– Не двое... А уголовщина, братец ты мой. В свидетели притянули бы как да что... Затаскают!
– Это точно что затаскают.
– За что затаскать?
– Как за что? Да это дело, братец ты мой, Сибирью пахнет.
– Пахнет, верно.
– Ну-иу! уж и казаки, Бога на них нету.
– Вестимо, нету. Недаром сказано: казака кобыла родила.
– А народ храбрый... Что грешить - ловкий народ, занозистый.
Так-то солдатики своим непосредственным умом и своим непосредственным отношением к явлениям жизни отнеслись к той простой идиллической сцене в лесу, на берегу Двины, действующими лицами в которой были - застенчивый, растерявшийся Греков и пораженная неожиданною вестью Надя Дурова.
День и ночь она провела в каком-то полубреду. То бродила она по лесу, когда Греков, торопившийся возвратом в Витебск, оставил ее, надеясь увидеть в штаб-квартире, садилась на то место, где они сидели вдвоем, искала следы его ног на песке, и нашла даже следы его колен... безумие!
– возвращалась в свою квартиру, молча, ничего не понимая, слушала болтовню суетившихся около нее евреят, то брала свой дневник, впоследствии, в 1836 году, напечатанный Пушкиным в "Современнике", куда она вносила наиболее выдающиеся и памятные впечатления своей жизни, а теперь, держа перо в руке, никак не решалась и не умела внести в него то, чем переполнена была ее душа, - не находила слов, звуков, потому что то, что она чувствовала теперь, кричало в ее душе, пело и ныло и радостным чем-то и чем-то похоронным, прощальным... То выходила она, ночью, к Алкиду, и, припав к нему на шею, плакала, то прощалась с ним, то здоровалась, охватываемая какою-то блаженною радостью... Безумие, блаженное безумие!..
Но зато как часто она вынимала из ножен свою саблю и смотрелась, как в зеркало - да и где было ей взять зеркало - в ее блестящий клинок... "Дурнушка... дурнушка... рябая... и глаза!.. А у него какие милые глаза... милый-милый!.."
– Пожалуйте к генералу!
– раздается вдруг голос. Это уже утро. На пороге стоит вестовой... Дрогнуло сердце, да так и замерло... "Так это правда... Боже!"
– Сейчас буду, - никак не совладает она с своим голосом.
– Счастливо оставаться.