Диктатор
Шрифт:
Пока она выпаливала свою тираду, я вдумывался в её внешность. У женщин внешность гораздо больше, чем у мужчин, отражает натуру — простое любование лицом, манерой причёсываться, стилем одежды даёт не меньше, чем вслушивание в их слова. Слова могут зависеть от настроения, от реплик спорщика, возникать случайно, но ни одна женщина без раздумья не сделает праздничной причёски, без предварительной прикидки не выберет губной помады, без зеркала не наденет платья. Луиза Путрамент давала достаточно внешних поводов, чтобы определить её характер до того, как выкажет его.
Она была некрасива —
Она возмутилась моим пристальным взглядом и пошла в атаку:
— Генерал, вы слишком любуетесь человеком, приговорённым вами к завтрашней казни. Я начинаю думать о вас плохо.
— Не надо думать обо мне плохо, Луиза. И я не любуюсь вами, а прикидываю, как вести с вами разговор. Кстати, к смертной казни приговорил вас не я, а Чёрный суд.
Она мгновенно перестроилась.
— Но тогда вы подтверждаете другое моё наблюдение, генерал. Ваши помощники — глупцы, особенно этот красавец с талией девицы и плечами штангиста-тяжеловеса, которого вы возвели в верховные палачи. Объявить на весь мир о моей казни и потом предъявить всему миру живой! Так опозориться! И такому человеку вы поручили переговоры со мной. Он провалил их одним тем, что вторично приговорил меня к казни.
Я старался не смотреть на Гонсалеса, так он был одновременно и страшен, и жалок.
— О каких переговорах вы говорите, Луиза?
— О том, чтобы упросить отца добровольно сдаться. Вы тоже будете убеждать меня пойти на это? Я была лучшего мнения о вашем уме, Семипалов! Вы так жестоко и эффективно расправились с собственной высокомерной Флорией — поступок незаурядный, акт большой политики… Неужели я ошиблась в вас? Вы и вправду повторите все идиотства Гонсалеса?
Я уже знал, как держать себя.
— Ничего я не буду повторять, Луиза. Хотел посмотреть, какая вы и правильно ли вам присудили завтрашнюю казнь?
— И как? Посмотрели и поняли, что гожусь для петли?
— Завтра перед виселицей вам предоставят слово, и вы сами объявите миру, считаете ли петлю достойным украшением своей шеи.
Она поднялась с дивана, глаза её горели.
— Семипалов, вы прогадаете, как и ваш неумный красавец. Завтра я снова объявлю миру, что вы тираны
— Буду внимательным слушателем вашей пламенной завтрашней речи, — холодно уверил я и приказал увести её.
У всех были такие смущённые лица, что я невольно рассмеялся, когда Луиза исчезла за дверью.
— Бестия, а не девка! — с ненавистью произнёс Гонсалес. — Вот уж кого повешу с радостью!
— Такую отчаянную вешать жалко, — высказался Прищепа.
— Верю в появление её отца, — повторил Пустовойт.
Я прямо спросил:
— Вы не придумали для неё такой же казни, какую проделали со мной? Она не менее достойна её.
Пустовойт вздохнул.
— Такую операцию трудно подготовить в чужой стране. Вот отложить бы казнь…
— Возражаю! — гневно воскликнул Гонсалес.
Я попросил Прищепу остаться, остальных отпустил. С Павлом я мог разговаривать как с другом, а не только как с министром. Я со злостью сказал:
— Я поддержал идею Гонсалеса о подсадной утке. А сейчас раскаиваюсь. Что за чертёнок эта женщина! Казнь её вызовет возмущение в мире. Между прочим, Гамов её уже раз пощадил. Почему он это сделал? Тебе не говорил?
— Это ведает только Гонсалес. Но от него не узнать, о чём Гамов совещался с ним. Может, прямо позвонишь Гамову?
— Не буду. У меня с ним не такие отношения, чтобы нарываться на новый отказ.
Утро было ясное и тёплое. Корина и Кортезия недавно гнали столько циклонов на Нордаг, а Штупа так энергично поворачивал их на океан и на несчастный Клур, что на севере планеты исчерпались все водные ресурсы. Уже к десяти часам жара установилась как в середине лета. На площадь прибывали нордаги, вскоре весь город, и мужчины, и женщины с детьми, заполнил обширное пространство перед помостом.
Я спросил Прищепу:
— Новостей нет?
— Никаких.
— То, о чём я говорил. До Путрамента не доходят вести о его дочери…
На помосте появилась Луиза. Ради торжественного случая она надела нарядное платье, но оно лишь подчёркивало её некрасивость. Впрочем, решительность в каждом движении — ни намёка на подавленность и уныние — заставляли видеть её именно такой, какой ей хотелось: она была хороша и без красивости. Пустовойт сам поднёс ей микрофон. Она звонко прокричала в него:
— Отец, мне разрешили сказать последнее слово. Если слышишь меня, то знай — я не хочу, чтобы ты вызволял меня. Моя жизнь не стоит твоей, ты нужен нашему народу, а не только мне. Скрывайся и готовь борьбу, только ты сумеешь её возглавить. Я верю в тебя, отец! Прощай!
Толпа ответила на её обращение к отцу смутным гулом. Мужчины кричали, женщины плакали. С раскрасневшимся лицом, с горящими глазами, она возвратила микрофон. Теперь она стояла, выпрямившись и закинув голову, рыжепламенная копна волос закрыла половину лица, — поза гордой мученицы очень шла ей. Я с отвращением сказал Прищепе: