Девочка из КВД
Шрифт:
Наконец, уже заполночь, когда основная часть пассажиров расположилась на лавках, поближе придвинув к себе свой багаж, девочка поняла, что она начинает вызывать подозрение у тех же милиционеров и вокзальных уборщиц, без дела болтаясь по залам, буфетам и туалетам. И тогда, собравшись с духом, она проскользнула в служебный вход, под огромную черную лестницу, где, как она полагала, ее никто не найдет, даже если будет искать специально. И точно: под лестницей оказалось огромное неосвещенное пространство, чуть ли не целый зал, очень удобный в том смысле, что вокзальные служители явно не докучали здесь никому своими визитами. Куда ни ткнись —
Застывшую в нерешительности девочку — она уже думала, не вернуться ли ей в общий пассажирский зал, — кто-то осторожно тронул за рукав: "Ну, чего торчишь, как столбик? Садись давай, всё мне веселей будет…"
От неожиданности Нюшка взвизгнула и дернулась было, да невидимый собеседник крепко сжал ее руку: "Чего кричишь, дурочка? Вот, я сейчас огоньку…"
Чиркнули спички, и загорелся крохотный самодельный фонарик-коптилка, сооруженный из старой консервной банки и керосина с плавающим в нем фитилем.
В неярком, моргающем свете светильничка увидела Нюшка сгорбленную, худенькую фигурку старика в оборванной телогрейке, в сапогах, какие только на помойке и можно найти. Лицо его было серо от грязи, но светились на этом лице удивительно добрые внимательные, истинно человеческие глаза, и девочка сразу почувствовала к этому неизвестному старому оборванцу доверие и расположение. Он же, вглядевшись в смутном, мерцающем свете в лицо девочки, соболезнующе присвистнул: "Э-эк-тебя, милая, угораздило-то!.. Ну, дитятко, садись, располагайся, вдвоем теплее и веселее будет…"
И Аня, наконец, села, устало вытянула истомившиеся ноги — шутка ли, после стольких недель постельного режима, после такой болезни — да в ночь, да всё на ногах, среди чужих людей, на чужих глазах?!
А Егор — так представился ей неожиданный вокзальный незнакомец — уже суетился, удобнее расстилая тряпье, служившее ему постелью, доставая из своего облинявшего, пропахшего селедкой табаком и еще Бог знает чем вещмешка кусок хлеба, слившиеся конфеты-подушечки, полуобгрызенный огурец, каменной твердости мятный пряник и что-то еще, столъ же неподходящее Нюшке, совал ей эти нехитрые куски: "А ты, доча, поешь да ложись спать, утро-то вечера мудренее, разберемся, что к чему!.."
Девочка очень хотела есть. Но это Наталья Владимировна знала, что и как для нее нужно готовить, это, получается, под ее защитой, под ее крылом чувствовала она себя так комфортно, несмотря на весь ужас случившегося. Видно, прошло времечко манной каши с малиновым вареньем, кефира с ягодным сиропом, рисовых каш с протертыми овощами и другими вкусностями. Что же она сейчас-то, в этой-то вокзальной жизни, будет есть?
И от непонятной обиды — на кого? за что? — от страха перед будущим, от голода и усталости Аня-Нюшка тихонько заплакала.
Дядя Егор озадаченно почесал в затылке: "Ой, да ты что, доча?! Или я тебя чем обидел? Ну, прости, Христа ради, дитятко, я же тебе хотел, как лучше".
Наконец, попристальнее вглядевшись в ее лицо, он понял, в чём дело. Не веря себе, пододвинул девчонку поближе, к свету: "Ну-ка, дочка, открой-ка рот." Она послушно открыла свои изуродованные, беззубые десны и дядя Егор, сморщившись, стукнул себя кулаком по лбу: "Ах, доча, прости меня, дурака старого! Я ведь сначала ничего не понял!"
Он
— Пей, дочка! — протянул он кружку Ане. — Пей, я тебе потом еще добуду. Я ведь здесь уж, почитай, постоянный житель. Вот попросил сейчас буфетчицу, она поругалась, поругалась, а всё же налила молочка. И завтра утром нальет, я уж договорился…
Пока дядя Егор рассказывал о своей буфетной победе, она мелко-мелко накрошила в кружку хлеба, а потом, давясь и захлебываясь, стала эту тюрю глотать. И даже ко всему привыкшему дяде Егору это зрелище оказалось не по силам — он отвернулся, закашлялся, стал крутить "козью ножку"…
Когда она насытилась, глаза ее сами собой закрылись она только успела поудобнее лечь на тряпье, и — словно провалилась в тяжелый черный сон…
Всю ночь дядя Егор оберегал ее, укрывал своим ватником, тихонько подкладывал ей под голову свой вещмешок, о чём-то размышлял, покачивая головой…
Утром Нюшка проснулась, как ни странно, почти здоровая, отдохнувшая, и они с дядей Егором, наскоро собрав его пожитки, вышли в пассажирский зал и затерялись в толпах куда-то бегущих, о чём-то споривших, чего-то ждущих людей.
Так началась Нющкина вокзальная жизнь… Дядя Егор, бывший фронтовик, бомж в нынешней жизни по милости собственных детей, выживших его на старости лет из дома, всем своим истосковавшимся сердцем привязался к этой чужой изуродованной девчонке. Он понимая, что она не в состоянии объяснить ему, где, кто и что с ней сделал, но интуитивно, чутким сердцем обиженного, не очень-то счастливого человека он чувствовал, что в жизни этой девочки кроется какая-то черная беда…
Целыми днями бродили они, держась за руки, старый и малый, собирали пустые бутылки, подбирали выброшенные зажравшимися пассажирами куски, собирали со столиков вокзального кафе оставшуюся еду и боялись расстаться даже на минуту, словно подспудно чувствовали оба, что беда ходит за ними по пятам. И предчувствие их не обмануло…
Однажды — это было на исходе весны, когда уже стояли по-летнему теплые дни и лишь к ночи температура снижалась чуть ли не до нуля, — Нюшка с дядей Егором весь день перед этим умудрившиеся провести на речке, отмывшиеся, отстиравшиеся и потому донельзя довольные жизнью, в густых сумерках потихоньку, не торопясь (да и куда им было спешить-то?), вдоль железнодорожной колеи двигались с реки к вокзалу.
Как всегда дядя Егор на ходу рассказывал Нюшке какую-то очередную байку из своего детства, и, как всегда, девчонка, вслушиваясь в его речь, забывала обо всём на свете, только цепко держалась за его руку… За эти несколько минувших месяцев они стали необходимы друг другу, как воздух. Не будь дяди Егора, давно бы уже случилась с Нюшкой какая-нибудь беда, но старый солдат, отлично разбиравшийся в людях и обстоятельствах, всегда успевал сказать или сделать что-то единственно необходимое, — и беда проходила стороной. А самое главное, он полюбил Нюшку, как, наверное, никогда и своих-то детей не любил., "Бедная моя головушка", — шептал он, укладывая ее спать в сумраке под знакомой лестницей, и неловко, но бережно и нежно гладил ее по голове…