Д.Глуховский.Сумерки
Шрифт:
– А что же, похабщину эту вы не станете оттирать? И так весь подъезд загажен! Заходите, я вам моющего средства дам, у вас нету ведь наверняка, у холостого?
И, когда дверь уже захлопнулась, сквозь неё приглушённо донеслось «Хам...».
«Знание это приговор». Куда уж яснее... Не просто какое-нибудь абстрактное знание, а то самое, о котором мы все подумали - писавший недаром использовал определённый артикль. То, за которым и была отправлена экспедиция в непроходимые заросли нынешнего мексиканского штата Кампече. То, которое так оберегали Хуан Начи Коком и полукровка Эрнан Гонсалес. То самое знание, ради сохранения и передачи которого живым людям,
Вполне вероятно, ночной визит был последним предупреждением; рассчитывать и дальше на снисхождение я не мог: та судьба, что постигла моего предшественника, которому в руки попала первая глава, и страшная смерть сотрудника бюро переводов подтверждали это.
Однако со мной творилось нечто необыкновенное. Вместо того, чтобы заставить меня отказаться от этого дела, вселить в меня ужас перед продолжением работы, надпись на моей двери разжигала во мне любопытство. Когда я вспоминал о ней, слово «condena» было не в фокусе, мысленный взор притягивало только чарующее «conocimiento».
Для чего же я проделал с отрядом конкистадоров весь его непростой и запутанный путь сквозь сельву и арбатские переулки, сквозь опасности, болезни и искушения? Неужели я готов бросить всё и повернуть назад в тот самый миг, когда впереди показалась прямая дорога? Если испытания и угрозы не испугали испанцев, потерявших девять из десяти своих товарищей, хватит ли мне храбрости, чтобы следовать за ними дальше хотя бы в воображаемые дебри? Обещанное вознаграждение за отвагу и настойчивость спустя пятьсот лет было всё тем же. Как, впрочем, и ставка, но о ней я старался не думать.
Продолжение дневника просто обязано было скрывать что-то невообразимое. Секрет изготовления золота из свинца? Рецепт средства, бесконечно продлевающего жизнь? Предсказания будущего? Разгадка тайны гибели цивилизации майя? Учитывая то, какие церберы охраняли эти сведения, на меньшее я был уже не согласен.
Возможно, об этом догадывался и его автор, не излагавший на бумаге всех своих мыслей. Стал ли бы он с таким упорством вести свой отряд вперёд, несмотря на тяжёлые потери? Если такое знание стоило того, чтобы хладнокровно пожертвовать ради него сорока человеческими жизнями, имел ли я право, оказавшись на пороге обладаниям им, смалодушничать и не поставить на кон всего одну – пусть и свою собственную?
Закрыв дверь на оба замка и собачку, я наспех умылся и, не завтракая, стал перепечатывать перевод начисто.
Работал я так быстро, что справился со всем за пару часов, хотя из-за спешки несколько раз и ошибался клавишей, после чего мне приходилось вытаскивать лист, замазывать опечатку, бешено дуть на неё, чтобы быстрее подсохло, а потом, с точностью часовщика проворачивая ручку на каретке, пристраивать бумагу – не дай бог, буквы будут не на том уровне.
Меня подстёгивало не только желание узнать наконец, что же находилось в пункте назначения испанской экспедиции, но и проступающая сквозь него боязнь не успеть этого сделать. Теперь я работал словно наперегонки со смутной тенью за моей дверью. Она всё ещё отставала от меня на полкорпуса, и если я приду к финишу первым, смогу хотя бы несколько секунд посмотреть на главный приз, пусть в конечном итоге всё же и проиграю.
Уже в четыре часа всё было готово. Как обычно, я набирал под копирку. Спрятав свой экземпляр перевода среди простынь и пододеяльников в бельевом шкафу, я запахнул пальто, глянул в глазок, толкнул дверь и нажал кнопку вызова лифта. Если всё сложится удачно, ещё успею вернуться домой засветло.
Идея
Пожалел я об этом уже через пять минут, когда троллейбус намертво встал между Краснопресненской и Маяковской. Водитель извинился тоном, не терпящим возражений, и заявил, что по техническим причинам поездка временно прерывается. Для нетерпеливых он открыл переднюю дверь, но тут же грозно пообещал исправить положение за десять минут.
Выйти не решился почти никто: идти до ближайшей станции метро по обледенелому тротуару было никак не меньше тех десяти минут, за которые водитель взялся устранить неполадку. В итоге на починку ушло более получаса, но большинство пассажиров так и остались сидеть на своих местах: когда прождал уже 15 минут, начинаешь бояться, что троллейбус тронется, как только ты сойдёшь.
Дыханием я проплавил в инее, покрывавшем стекло, круглое смотровое отверстие. Видно через него было немного: кусок дома и недавно установленный в специально разбитом скверике ещё один памятник героям Великой Отечественной войны. В этом году, приурочив к очередной, в общем-то, не слишком круглой годовщине Победы, их установили по стране как-то особенно много, включая статую совершенно невероятных размеров и весьма сомнительных художественных достоинств. Весь город был заклеен афишами концертов песен военных лет, кинотеатры показывали ретроспективы чёрно-белых фильмов о партизанах и взятии Рейхстага, модные фотоцентры с помпой открывали выставки вроде «Лица героев» или «Те, кто...».
Для меня возвращение Победы из архивов на улицы оставалось загадкой. Двадцать лет назад, насколько я помнил, этому событию уделялось куда меньшее внимание. Людей, которые в ту войну не то что сами с оружием в руках ступали по полям смерти, сочащимся кровью, которой пролито столько, что всю её впитать земля не может, но хотя бы помнили вой сирен тревоги, рвущий пелену чуткого детского сна, в живых оставалось всё меньше и меньше. Но почему-то именно сейчас праздник Победы нежданно обрёл ту значимость, которая была у него, наверное, только в первые десять-пятнадцать лет после окончания войны.
Может быть, это было последнее «спасибо» последним живым ветеранам. А может, государство черпало вдохновение в их подретушированных историками подвигах и надеялось, что граждане последуют его примеру. И Победа стала вдруг занимать всё больше места в сознании народа. Мне это казалось противоестественным: накрашенные старухи плохо смотрятся на пропагандистских плакатах. Семидесятилетней Марлен Дитрих нельзя доверять соблазнение нации.
История – это медуза Горгона; под её пристальным взглядом всё обмирает и окаменевает. Живые лица, способные когда-то выразить боль, радость, страсть, страх – застывают с одинаковой героической гримасой. Настоящие цвета – коричневый, розовый, зелёный, голубой, карий, рыжий, пшеничный – пропадают, уступают место двум мёртвым: слепяще-мраморному – для вождей, гранитно-серому – для исполнителей их воли.