Цветы дальних мест
Шрифт:
— У-у. Не поверила, что не было ничего. Помню, тогда еще в деревне жили, так она слушала-слушала — и как выбежит на улицу в рубахе в одной, как завоет… А я думал — поймет.
— Чего поймет-то?
— Да сам не знаю, молодой был, как ты.
— Ну, теперь-то позабыл небось?
— Да вот видишь — помню. Давай разольем, что осталось…
— Давай. И на боковую.
Глава 14
Он слушал.
И слышал: будет буря. И думал: зачем они нападают? Они пришли и встали возле норы, и нельзя было подойти к норе, и нельзя спрятаться. Он ушел бы прочь, их увидев, но они стояли к норе близко, и нельзя было уйти от норы. Иначе Он убрел бы прочь.
Они пришли. Окружили, отрезали, но Он не хотел нападать. Они напали стаей, оглушили, связали, взяли. Они всегда нападают стаей… И один другому сказал:
— Д-добавили без нас, видно.
— Неужели и вправду мясо сжигали?
— Д-дураки. Да, хорошо, верно, подзаправились.
— Вы спать хотите?
— Нет, хоть п-поздно, должно быть…
Так они говорили, и Он слышал, поскольку встали они так конечно же, чтобы Ему было лучше их слышно. «Вы спать хотите?» — говорили они. «Нет, хоть и поздно…»
— Тогда дорасскажите. А то и я спать не хочу. Ни капельки. Сначала хотел, пока у них сидели, а теперь ни за что не усну. Такая ночь, и ветер, и совсем нельзя спать. Вы слышали, Чино сказал: буря будет? Он еще хотел верблюда спиной к ветру положить. Зачем это?
— Кажется, я читал где-то, что животные в бурю словно дичают. Бегут от ветра, перестают слушаться пастухов, не разбирают дороги и г-гибнут… Бегут от ветра в пустыню.
— Я тоже от ветра как пьяный сделался. Сейчас ничего, но сначала… Хотелось уйти. В никуда. Просто идти и смотреть…
— В Сахаре французские колониальные солдаты часто уходили к-куда глаза глядят, потому что будто
— Нет-нет, миражи-то сами от пустоты. По-моему, в пустоту тянет, потому что проверить хочется, что за ней. Пройти ее и вырваться. В пустыне же всегда жить нельзя. Вот Чино с верблюдом…
— Н-ну, это он, положим, от водки.
— От водки, конечно. Но водка-то тоже от тоски. В пустыне, если одному, с ума можно сойти. Или в растение превратиться… Но, знаете, мне подумалось, что когда мы уедем — обратно будет тянуть.
— Я п-подобной ностальгии не подвержен.
— Воскресенская вот. Могла бы не ездить столько раз подряд.
— Конечно. Никто не заставляет.
— И шофер.
— Ч-чувствуешь, д-дышать совсем нечем?
— А мне вот вчера сон снился. Будто я к морю иду. Все по-настоящему: и прибой слышу, и как чайки кричат. И песок теплый-теплый. И в руке у меня ведро почему-то. Будто за водой иду. И никак дойти не могу, потому что песок затягивает… Так и не увидел… Но я перебил вас, вы рассказать обещали.
— Как я отцовскую машину продал? М-могу, но только история-то не гусарская. Скучно будет.
Нет-нет…
— Ну, хорошо. Я г-говорил уже, что покупатель на голову свалился. Я не думал продавать, но две тысячи за такую рухлядь меня купили. Одну мать получила, другую в карман, на Курский и — в первый попавшийся поезд… Тебя вот манят приключения. Я тоже с юности мечтал о путешествиях, но прежде всего потому, что они грезились одинокими. Как ни странно, эта мечта об одиноком и вольном странствии ни единожды не сбылась: сперва мать и отец, потом институт, экспедиции, женился рано… И вот…
Утром — на вокзале в Туапсе. Дождь. Взял такси. Шофер вез километров тридцать, завернули на пустую турбазу у моря. Директор, армянин, замахал руками, когда я спросил комнату, пришлось положить перед ним четвертак. Он брезгливо слизнул бумажку смуглой рукой, позвал кастеляншу. Коттедж на пригорке. Я оторвал доски, которыми была забита дверь, получил от управительницы матрас, постель, выпросил рефлектор и, пообещав шоколад и вина, разжился электроплиткой, настольной лампой, чайником. Очистил комнату от прошлогодних босоножек, обрывков писем Людочке от мамы из Ростова-на-Дону, баночек от крема против загара, тюбиков от крема для загара, к обеду стал владельцем чистенького помещеньица с двумя небольшими окнами, одним — на сиреневые кусты, другим — на нежилого вида дощатый барак, шкафом, двумя тумбочками и тремя кроватями, панцири которых прикрыл постелью, привезенным пледом и одним из одеял. От веранды тропинка вела круто вниз, мимо магазина, в котором торговали ничем, прямо на пляж, покрытый крупной серой галькой. Море вяло шевелилось, елозило по прибрежным камням, мутное и зябкое. Было холодно. На небе — ни просвета. Строго говоря, уже сейчас было ясно, что делать мне здесь ровным счетом нечего… Три дня прошли в тоске. Директор представил меня персоналу дальним родственником. Валяясь на кровати, я представлял себя уродом посреди шумного армянского семейства. С веранды были видны приготовления к сезону. Несколько десятков семей что ни день несли куда-то на гору сумки и кули. Утром кастелянша, похохатывая, управляла двумя пьяными, тащившими огромный шифоньер по направлению к лесу. Она вежливо мне кивнула. Погоды не было. С юга наползали на побережье кислые расхлябанные тучи, над горизонтом был сперва золотистый прогал, но к, обеду все окончательно потонуло в беспроглядном киселе. Даже деревья ждали покрываться листьями. Я читал зачем-то Мельникова-Печерского, пил крепкий чай, но в четыре решился идти в поселок звонить матери, не признаваясь себе, что иду звонить жене. Из этого холода и прибрежной тоски «разрыв представлялся и прозаичней, и трагичней, чем был. Вышагивая вдоль вконец остановившегося моря, от которого против ожиданий не пахло ничем, я ругал себя за то, что не умею жить, и за то, что не поехал в Ялту. Таксофон, разумеется, был сломан. Пришлось заказывать. Я ждал уже около часа, меня не вызывали. Я ткнулся в фанерное окошко. Телефонистка была хорошенькой, мелкокудрявой, с крупной родинкой на лбу, целовалась, сняв наушники, с кривоногим шофером, не так давно подкатившим на каком-то фургоне. Она крикнула душновато: «Ждите». И я покорно ждал еще минут двадцать, пока на улицу не протопали резиновые сапоги, и меня соединили. По первому номеру никто не ответил, по второму мать говорила со мной скорбным голосом, будто я был больной или у меня кто-то умер. Я заверил ее, что отдыхаю прекрасно. Она попросила меня побольше развлекаться, убрав в подтекст, что жена моя дрянь, что она, мать, правильно делала, что не принимала ее в семью, — и я заверил, что развлекусь на все сто. После отбоя я попросил еще раз соединить меня с первым номером, еще раз услышал вялые длинные гудки… Само собой разумеется, напротив переговорного пункта меня поджидал ресторан. Не умея проглотить горький вкус во рту и решив, что коньяк здесь разбавляют, я заказал бутылку. При первых тактах местной музыки я был готов ко всему, выпив половину. Началось козлодрание. Не смущал меня и взгляд кудлатого мужика со стальными зубами, уставившегося из-за длинного стола с происходившим там немудреным банкетом.
Кричали «Листья желтые», под них я выхлестал еще чуть не стакан, глядя на танцующих. Ударник молотил прямо над ухом, тяжко пихался бас. Толстые фиксатые девки перепрыгивали с одной капроновой ноги на другую, не глядя па вьющихся под ними пьяных парней. Кудлатый скалил сталь во рту, переводил взгляд с меня на пляшущих баб. Конечно же, глядя туда же, я заметил, наконец, в просвете между животами и задами девочку, высокую и просто одетую, без поддельных камней на пальцах и косметики. Она танцевала с подругой, низенькой и мазаной, отчего казалась еще выше. Через минуту, прыгая вместе со всеми, я узнал, что ее зовут Светлана, что она учится в деревообрабатывающем техникуме в Краснодаре, а здесь гостит у родителей подруги. Говорить было не о чем. Я заметил ей, что она сильно сутулится. «Это я стесняюсь, что такая высокая», — отвечала она, и мне показался ответ этот милым. Подругу звали Надеждой. Меня предупредили, что провожать неблизко, но чуть позже я уже получал в гардеробе их плащи. С плащами в обнимку наткнулся на кудлатого. Он что-то промычал завязанным туго языком и кивнул на улицу. Мы вышли с подружками на крыльцо, под одинокую в темени лампочку на фасаде, — кудлатый, сверкая зубами, вырвался из дверей за нами. «Я за брата никогда не прощу», — вопил он. За ним в ночь вывалилась и его подруга, вцепилась в его плечо: «Толя, это не он!» «Я за брата никогда не позволю», — продолжал орать тот, выдираясь из ее рук и собственной рубахи, обнажив бледно татуированную грудь, исходя слюной. Я было остановился, но тут Светлана неожиданно и громко заявила: «Да мы только сегодня приехали». И потянула меня вперед. Это было вовремя, ибо кудлатого обступили дружки, которым тоже не терпелось вступиться за попранную честь неведомого брата… Ее «мы» меня тоже умилило. Шли долго и большей частью молча. Подружка уверенно вела нас в кромешной тьме. «Дальше не надо, — деловито сообщила, когда дошли до подвесного моста, — теперь вам так надо идти… Здесь прощайтесь». Мост заскрипел и закачался от ее шагов, она унырнула, мы же принялись прилежно целоваться. Светлана не разжимала зубов и была серьезна. На какое-то мое замечание ответила, что «комплиментов не обожает», и, рассудительно сообщив, что это в последний раз, крепко прижалась зубами к моим зубам. «Увидимся завтра?» — прокричал я, когда она вспорхнула на мост. «Здесь, в одиннадцать». Плащик ее секунду светлел, мост заскрипел, она была такова. Лишь когда мост успокоился, я перестал бесполезно вглядываться. Пошел своей дорогой. Спал прекрасно. Впервые не мерз. Проснувшись, даже помахал руками. Они были у моста с пятиминутным опозданием. Она на сей раз была в джинсах, под легкой кофточкой на спине между лопатками просвечивала пластмассовая застежка. По плану ее подруги сегодня нужно было осмотреть пионерский лагерь. Погода, разумеется, разгулялась, я снял свитер. Идя в гору меж кизиловых кустов, мы приотстали и украдкой целовались. От нее пахло зубной пастой. Лагерь оказался вымершим, пионеров свезли куда-то на экскурсию. Один только раз вдали промаршировал с барабанным боем отряд. Дети были одеты в подобие морских кителей и совершенно однополы. Вожатой не было видно, дети маршировали словно сами по себе, но все прочее было по местам. Бассейн, который нам показала Надежда. Столовая, которую нам показала Надежда. Спортивно-оздоровительный комплекс, коттеджи, дом вожатых, дом обслуживающего персонала, — но влажных своих пальчиков Светлана не отнимала, хоть и слушала гида с послушной миной. К счастью, на повороте Надежда обнаружила знакомых, судя по мордастости, поварих. Сговорились, что ждем ее на пирсе. Лагерь был велик, пирс двухэтажен. В тени свай и сплетений арматуры, внизу, на узеньком переходе, лежал огромный кудлатый пес, поджав под себя хвост, и осмысленно следил за поплавком на удочке хозяина. Мы переступили через него, пес не шелохнулся. В дальнем конце
Море тяжко вздымалось, ахало, с гулом расплескивалось под дорогой. На возвратном пути — уже смеркалось — она трогательно прижимала безделку к груди. Думаю, если б я сейчас заикнулся украсть ее, она бы промолчала. Пока мы блуждали по поселку в поисках дома подружки, совсем стемнело. Дом оказался и вправду у черта на рогах. Мы целый день не ели. Я умирал с голоду, пока мы переходили бесчисленные мостики, сворачивали в проулки, пробирались садами. Она оставила меня, наконец, на скамейке у палисадника перед мазаным низким домиком с наличниками на окнах и сиренью, касавшейся стекол. Я опасался, что явится и Надежда, но Светлана вернулась одна с пирожками, обернутыми теплой липкой бумагой, уже без распятия, а в большом платке, наброшенном на плечи. Села рядом. Тесно прижималась, пока я жевал… Мы провели на скамейке часа три. По переулку лишь однажды проехал мотоциклист, обдав светом фар, и она отлепилась от меня, стянула на груди концы платка. Небо расчистилось. Повсюду на нем горели смутные по-весеннему звезды. Вышла луна. Заборов не стало видно в тени матово-черных кустов, сквозь которые голубоватые стены дома едва светились. Удалось выведать, что «ее парень» гулял с ней с девятого класса интерната, а теперь служит в Витебске. География ее педагогических интересов таким образом прояснилась, но после этого мы в Витебск уж не возвращались. Она скоренько обучилась жарко дышать мне в шею, выгнув тело, что-то пошептывать, обнимать мою голову худыми длинными руками, клоня мое лицо к своей груди. На клочке маслянистой бумаги ее лапкой огрызком черного карандаша был нацарапан краснодарский адрес. Название улицы я запомнил — Овчинникова. Раньше она называлась Мокрой, добавила Светлана. Этот комментарий сказал мне больше, чем предыдущие объятия. Она верит, что я не только напишу, но и приеду, иначе зачем мне старое название. Впрочем, она, скорее всего, сказала это без задней мысли, а вполне простодушно, но мне хотелось, чтобы я не ошибался. Луна светила в ее лицо. Оно было юным. Глаза блестели. Мы оба были одиноки. Мы оба осиротели. И каждый из нас кого-то ждал. Я ждал ее… Обратной дороги я не нашел бы нипочем, если бы не громкий прибой в темноте. Море кипело, я шел берегом, окутанный водяной пылью. Дома допил приобретенную третьего дня бутылку вина, обнаружил забытые ею цветы, устроил их в банку, вывалив зеленый горошек за черное окно, невесть с чего сел за письмо к ней, заснул полуодетым, это же письмо видел и во сне, два дня цветы охаживал, меняя воду, собрал сумку и, не сказавшись родственнику, дал деру на автобусную остановку. Попал в перерыв, ближайший автобус отходил после обеда. Я пошел в тот самый ресторан. Выпил оглушающе много, чтоб хватило духу взять на такое расстояние такси. Машина оказалась туапсинская, шофер запросил до Краснодара пятьдесят рублей. Я не торговался. Пока скользили серпантином вдоль моря, располосованного под ярким солнцем, я придумывал — как все будет. Сперва номер в гостинице. Техникум к черту. Будет приходить ко мне по утрам. Неделя счастья. В Москву вместе. Живем на даче. В экспедицию беру ее с собой. Дикие места, дикая природа… Во что и на что я ее одену — на это фантазии и сил не хватило; едва море исчезло из вида, я заснул.
Проснулся в сумерках. Мы подъезжали. Редко светились на окраинах первые огоньки. Меня высадили на автовокзале, я пересел в городское такси. Было муторно, неспокойно, вдобавок таксист улицы Овчинникова не знал. Я назвал Мокрую, страшась, что и такой не окажется. Оказалось — ехать на другой конец. Не надо было в машине спать… Миновали центр — в огнях, витринах, запетляли по задам… «Вот Овчинникова», — брюзгливо сказал шофер. Машина стала. Пока я рылся в бумажнике, шофер все смотрел куда-то, вывернув голову. Потом буркнул: «Ишь, разорались». Посмотрел и я. На другой стороне полыхал большой пожар. Яркие отблески были на крыльях машины. Оставив сумку, распахнув дверцу, я побежал туда. Горел кособокий одноэтажный дом. Только что с треском подломились перекрытия, бенгальский сноп еще летал и вился под богатыми кронами темных деревьев, гас в черноте, присыпая золой облитые оранжевым нижние ветви. В радиусе тридцати метров все было видно до черточки. Небольшая толпа держалась от огня в отдалении, я встал за спинами, но лицу и здесь было жарко. Впереди толстая женщина громко и гортанно причитала. Мясистое лицо ее было багрово, растрепаны черные волосы. Скорей всего, она была армянка, хозяйка дома. За руку она держала девочку. Та не плакала отчего-то, а задумчиво смотрела в огонь. Женщина кричала на одной ноте одни и те же слова. Еще четверо ребятишек держались за подол ее платья, один же путался в ногах отца, сутулого и худого, буднично обсуждавшего с другими мужчинами причины пожара. «Теперь новую квартиру дадут, — угрюмо сказал таксист, оказавшийся рядом и неприязненно наблюдавший пожар, стоя со мной обок. — Большую небось, детей-то вон сколько… Этот четвертый дом, а ваш вон». Я посмотрел, куда он показал. В окнах трехэтажного кровавого кирпича здания белело множество лиц. За красными стеклами светлели и очертания плеч, спин, видно, обитатели общежития повскакали с постелей в одних рубашках… Нутро горевшего дома точно вывернулось. Окна повылетели, из-за обугленной двери торчал угол железной кровати, которую не успели вынести, и можно было заметить, что панцирная сетка раскалилась докрасна. Женщина все кричала. Ее крики обсуждались в толпе. Можно было понять, что она оплакивает шифоньер с бельем, предназначавшимся в приданое старшей дочери. «Шифоньер не дадут, — заметил таксист, — квартиру получат, а шифоньер тю-тю». Домишко Вдруг надорвался всей утробою, заскрежетал словно зубами, внутри его ухнуло, передняя стена стала оседать и валиться назад, стали видны на задней тлеющие коврики, обметанные дымом. Толпа ахнула. Армянка заголосила; дети разом заплакали, хозяин объяснял что-то, размахивая руками, и стена рухнула, сверху посыпались ало полыхающие головешки, домишко еще больше скривился, округа осветилась ярче, груда скарба высветилась до последней тряпочки и обрисовалась с противоестественной рельефностью, а где-то раздалась сирена пожарной машины. Я снова посмотрел на дом номер шесть по Овчинникова, прежде Мокрой. За пламенеющими слюдяными стеклами нельзя было разобрать, которое из десятков лиц ее лицо. Там были многие лица многих Светочек и многих Надежд, много белых сорочек с многими плечиками и девичьими грудями под ними, много стальных крестиков на многих шеях и много пар глаз, лихорадочно впитывающих груду спасенного добра, остов чужого жилища, угол большой кровати, чужих чернявых озаренных детей. «В аэропорт», — сказал я таксисту и пошел к машине. «Так бы сразу, — бодро отозвался он, идя следом, а то Овчинникова. А кто ее знает, где такая. Все переименовали, ничего не найдешь». В голосе его было удовлетворение, но я не слушал его. Я чувствовал себя, говоря ее словами, в подавляющем меньшинстве. К тому же днем я пил почти без закуски, и от этого теперь начиналась изжога.