Цицерон
Шрифт:
Римский суд, как видит читатель, очень похож был на дореволюционный русский, который мы все так хорошо представляем себе, в частности, по «Братьям Карамазовым». Но было одно существенное отличие. В России сначала шел опрос свидетелей, затем речь прокурора и наконец адвоката. В Риме сначала говорил обвинитель, затем защитник и в заключение шли опрос свидетелей и чтение документов. Делалось это для того, чтобы последним впечатлением, оставшимся в голове присяжных, были не искусные речи ловких риторов, а реальные факты. Та же система принята и в английском суде.
Итак, все это без изменения перешло в Европу. Но есть несколько черт, которые резко отличают римский суд от современного.
Первое. В Европе защитник и обвинитель — профессионалы, Это чиновники, состоящие на государственной службе. В Риме такого рода чиновников не было. Защитниками и обвинителями, как мы говорили, были ораторы. Второе. Как мы говорили, в Риме существовала презумпция
Как мы уже говорили, это был суд открытый. Проходил он обыкновенно на Форуме на глазах всего Рима. Как уже знает читатель, в день суда на площади расставляли скамьи для защитников, обвинителей, председателя, присяжных и писцов, которые вели протокол, записывали показания и читали вслух документы. Кроме того, многочисленные зрители также запасались скамьями и расставляли их на Форуме.
Судебным оратором и хотел быть наш герой. Еще в ранней юности, когда врачи остерегали его и предупреждали, что выступления могут стоить ему жизни, он говорил, что скорее простится с жизнью, чем с судебным поприщем. Он ни минуты не колебался, кем стать — защитником или обвинителем. Обвинители вызывали в нем глубокое, почти физическое отвращение. Их дело казалось ему почти кощунственным — СЛОВО — эту божественную силу — обратить против людей! Он смотрел на них, как мог бы смотреть на черных магов, которые свое неземное могущество обратили во зло. «Есть ли что-нибудь столь бесчеловечное, как красноречие, данное природой для блага и спасения людей, обратить им на погибель, на смерть!» — говорит он. Цицерон готов простить обвинителя, если им движет любовь к Республике, но прощает он его нехотя, скрепя сердце. Ну, пусть уж он выступит обвинителем, говорит Цицерон, но только один раз, не более! Ибо вообще обвинение кажется ему делом «человека бездушного, точнее, даже не человека» (De off., II, 51).
И наш герой решил, что он будет защитником и только защитником. Его дело представлялось ему самым прекрасным и благородным — чем-то вроде подвига рыцаря, который взял на себя защиту всех несчастных, всех обиженных.
«Что так царственно, благородно, великодушно, как подавать помощь прибегающим, спасать от гибели, избавлять от опасности?» (De or., I, 51).«Я призван защищать людей в опасную для них минуту», — говорит он ( Cluent., 17).«Моя жизнь сложилась так, — признается он в другом месте, — что защита людей, находящихся в опасности, составляет предмет всех моих забот и трудов» (Cluent., 157).
И вот наконец во всеоружии накопленных знаний молодой оратор решился вновь подняться на Ростры.
В то время на Форуме царило двое ораторов. Первый — Котта, который к радости Цицерона вернулся из изгнания. Второй — Квинт Гортензий. С Коттой мы уже знакомы. Он говорил четко, ясно, просто и убедительно. В то же время в каждом его слове чувствовалось утонченное образование. В этом была его сила. Гортензий был оратор совсем другого рода. То было странное, удивительное создание.
Он был из хорошего рода, образован, начитан. Сочинял стихи и дружил с модными поэтами. Но главной страстью его было красноречие. От природы он наделен был совершенно феноменальной памятью, чарующим голосом и умом тонким и гибким. Говорил он патетически, пышно, порывисто и, по выражению Цицерона, «обладал блещущей стремительностью речи» (Cic. Brut., 326).Слушателям могло показаться,
Его фразы были красивы и изящны. Но главное даже не это. Гортензий был настоящий актер в полном смысле этого слова. Его игра, его мимика были неподражаемы. Мало этого. Он считал, что внешний облик должен полностью соответствовать речи. Поэтому он обдумывал и свою прическу, и одежду — обдумывал все, вплоть до последней складки тоги! Фактически, он гримировал себя и весь с головы до ног представлял собой произведение искусства, где все детали согласовались между собой.
«Квинт Гортензий, который такое огромное значение придавал изяществу жестов, может быть, больше сил прилагал к совершенствованию этого искусства, чем собственно красноречия. Поэтому трудно сказать, чего более жаждали люди, сбегавшиеся на его выступление, — увидеть его или услышать, настолько слова соответствовали виду, а вид словам. Известно, что Эзоп и Росций… часто бывали в толпе, когда он выступал, чтобы использовать на сцене жесты, заимствованные на Форуме», — говорит Валерий Максим (Val. Max., VIII, 10, 2).А Геллий пишет: «Квинт Гортензий, самый прославленный оратор своего времени… одевался слишком изящно и был задрапирован слишком искусно и продуманно, а руки его во время речи были чересчур выразительны и подвижны» ( Gell., I, 5, 2).
Относились к этому странному человеку по-разному. Люди старого поколения были в ужасе — они называли его кривлякой, фигляром. «Я сам часто видел, — вспоминает Цицерон, — как с насмешкой, а порой с гневом и негодованием слушал его Филипп» (Brut., 326).А однажды произошел такой случай. Некий Торкват, суровый старик катоновского типа, увидал выступление Гортензия. Громко, так чтобы все слышали, он произнес:
— Нет, это не фигляр — это плясунья Дионисия!
Дионисия была знаменитой артисткой мимического театра, вошедшего тогда в моду.
Гортензий повернулся к Торквату и нежным, прямо-таки медовым голосом произнес:
— Дионисия? Что ж, я предпочел бы быть Дионисией, чем человеком, вроде тебя, Торкват, — чуждым музам, Афродите, дионисийскому искусству! [35] (Gell., I, 5, 2).
Слова эти в глазах стариков граничили с кощунством. Он открыто заявил, что предпочел бы быть плясуньей — самым презираемым в их глазах существом! — чем человеком, далеким от искусства. Но молодежь была от него в восторге, поэты посвящали ему стихи, а народ прямо-таки боготворил (Brut., 326).
35
Это сказано было по-гречески и звучало аллитеративно — amusos, anaphroditos, aprosdionisos.Последний эпитет, — чуждый Дионису, — означает презрение не к вину, а к сцене, покровителем которой издревле считался бог Дионис.
Гортензий был десятью годами старше Цицерона и выступал с девятнадцати лет. Цицерон был совсем юношей, когда услыхал его впервые. Мне показалось, говорит он, что передо мной предстала статуя Фидия. Цицерон сразу понял, что перед ним гений и что это и есть его главный соперник (Brut., 228–230).Однако тут необходимо сказать несколько слов об отношении нашего героя к своим соперникам.
Один из самых умных и проницательных друзей Пушкина Соболевский писал: «Удивительно было свойство Александра Пушкина (в такой степени a mille lieux [36] мне ни в ком из людей, чем бы то ни было знаменитых — неизвестное): совершенное отсутствие зависти du metier [37] и милое, любезное, истинное и даже смешное желание видеть дарование во всяком начале, поощрять его словом и делом и радоваться ему» {26} .
36
В исключительной степени (фр.).
37
Профессиональной зависти (фр.).