Человек в степи
Шрифт:
— Где? Приснилась тебе хата! Ну да, хата… Откудова она тут?.. А ну, покричим.
— Хозя-а-ин!
Злой, гулкий, как из бидона, лай оглашает тихую ночь. Взад-вперед перед хатой мечется смешанный с лаем звон бегающего по проводу кольца. В дверях забелелись подштанники.
— Как нам на рис пройти? Объясни, пожалуйста, папаша.
— А на шо вам рыс? — рявкает молодой бас. — Кашу варыть?
— Митро, — встревает заспанный женский голос, — да то ж опять охотники, хай им сатана.
— Цыть, — обрывает Митро. — Знаем мы охотников по чужим амбарам. Вот як спущу
Под его руками гремит цепок, на котором, давясь, рвется собака, и мы поспешно удаляемся в темень.
— Правильно двигались! — начинаем мы не очень уверенно обсуждать маршрут. — От Стеблиевки вправо, потом зябь, потом дорога, ее бросили; может, конечно, многовато бросили… А направление верное!
— Значит, пошли?
— Пошли…
Дождь начинается внезапно, все сильнее, и такой холодный, что ощупываешь себя: не леденеет ли одежда. Для поддержания духа все говорят, что «раз дождь, то птица будет лететь низко, самое раз…». Капли секут резко, ноги чмокают, вгрузают все глубже, но впереди, будто опрокинутое длинное окно, тускло блестит вода в оросительном канале.
— Рис! Вот оно!
— Правильно шли, а я что говорил?
— Приехали!
А дождь свистит ровный, по-зимнему резкий. Идти уж некуда, приседаем на корточки, глубже натягиваем фуражки и так сидим. Ноги немеют, становишься на колено, и в продавленную лунку затекает вода. Даже в карманах мокро, вынутые спички, поднесенные к папиросе, не зажигаются; и от холода вибрирует в тебе каждая мышца.
— Эх, хорошо! — вздыхает за спиной какой-нибудь остряк. — Свежий воздух, прохладный! Жаль все же Василя, что не поехал.
— Ага. Лежит, бедный, дома, скрутился на сухой перине у печки. А тут вот пыльцу прибило, и еще до утра прибьет! Это ты, Костя, первый облюбовал местечко на рисах и нам присоветовал?..
— Да. Спасибо тебе…
— Чш-ш!.. — обрывают вдруг. — Тихо!..
В дождевой сетке, в высоте отчетливо шуршит воздух. Шуршание проносится, замирает, а вслед новое — уже рядом, могучее. Будто огромное полотнище, хлопая, несется в темноте над головами. Слышно поспешное трепетание множества крыльев, выкрики, даже вроде брызгают нам крылья в поднятые кверху лица.
Мы вскакиваем, начинаем прыгать и толкаться, махать руками. Разминаем плечи, колени, занемевшие, мокрые насквозь спины. Говорят сразу все.
— С рассвета еще и ветерок, братцы, начнется!
— Факт! Разгонит тучи, подсушит, а при ветре утка хорошо, низко пойдет. Вон ее, красавицы, сколько!
— Ку-уда! Тут она попрет, как с конвейера.
— Вот они, цыпочки, где! На рисах!..
И хоть каждый понимает: может, то пролетный ночной косячок, а утром ни единой птахи не будет, может, и не стрельнешь ни разу, но каждый рисует небывалое. И дышится уже иначе, со вкусом; действительно, воздух тут свеж! Потянешь — пахнет тучами, мокрой степью, холодом!..
А что сам не только до нитки, а сквозь мясо мокрый — так на то шел. На то ж и мучились компанией, чтоб в любом виде, но перечувствовать все страсти, какие — и сто лет живи — не постигнешь без охотничьей жилки.
На
Есть в дельте Дона, у берега Азовского моря, село Кагальник. Прожил я в нем не один месяц. Не говоря уж о стариках и молодежи, все мальчишки в Кагальнике — рыбалки и охотники. На каждом заборе сушатся накидные сетки, у каждого крыльца полощут в корытцах клювы подсадные крякуши, ходят по двору вместе с домашними утками.
Осенями много собирается в море пролетной птицы. Стадами садится на воду утка-чернушка, от которой темнеет море там, где спустились густые черные косяки. Садится шилохвость — с гибкой длинной шеей и длинными хвостовыми перьями, действительно сходными с шилом. Опускается крыжень — тяжелая крупная утка и маленькие уточки — чирки-свистунки и чирки-трескунки. Иногда отдыхают на легкой волне, держатся особняком пролетные гуси-казарки.
В безветренную погоду вся эта птица недосягаема. Ни катера, ни даже лодчонки она не подпустит — снимется, перелетит хлопающими тучами на новое место. Море спокойно, и на тихой воде покачиваются различимые только в бинокль силуэты дичи, да изредка, когда потянет с моря ветерком, доносится мучающее слух охотника кряканье, густое, многоголосое, как на колхозной птицеферме.
Зато в ненастье, когда близко к зиме зарядит низовой ветер и раскачает на море метровую зыбь, птица не может усидеть на волне, поднимается в воздух. Готовая к отлету на юг, сытая, носится над морем и камышовыми плавнями.
Вот в такое время и показывают свое мастерство местные ребята. По заросшим протокам и ерикам направляются они в кайках на взморье. Едут и в одиночку, и компаниями, по человеку на каждой кайке. Кайка — это самодельная, вроде остроносого корыта, лодочка шага в три длиной, в полшага шириной. Она из тонких дощечек и фанерок, законопаченная разным тряпьем, прошпаклеванная оконной замазкой, обитая жестью из консервных банок.
Хорошие лодки не у ребят, а у их отцов. Замечательный баркас у родителей моего соседа по Кагальнику Леньки Курова. Хоть Ленька ходит уже в седьмой класс и работает летом в рыбколхозе, но своей «справы» отец ему еще не дает. Отец ездит рыбалить на добром просмоленном баркасе, семья возит на нем камыш для топки или сено и траву корове. У Леньки же, как у всех мальцов-охотников, собственная, на честном слове сколоченная кайка. Сейчас Ленька стоит на ней в рост, пихает длинным шестом в дно ерика, гонит кайку к морю, перекликаясь с дружками. Те тоже на кайках, тоже с шестами в руках.
В школе нынче санитарный день, и половина класса едет на утку, счастливая ветром и свободными буднями. Разве в воскресенье постреляешь так? В погожее воскресенье по всему ерику за каждой камышиной городские охотники. Наваливают из Ростова, Азова, Таганрога, едут поездом, пароходом, машинами, даже собственными катерами.
Ленька Куров оглядывает бьющиеся на ветру камыши, по-декабрьски бурые, пустынные, и весело орет:
— Тем героям только летом ездить! Кормить нашего комарика!
— Правильно! — отзываются товарищи. — Летом они могут, а сейчас кишка тонка. Не выдюжат по такой погоде.