Бог, природа, труд
Шрифт:
Что ветер умеет, умеет и Аннеле. Она надувает щеки и с такой силой дует на пуговки, что сразу целый ворох щетинок испуганно взлетает и бросается врассыпную, как полова. А Аннеле знай себе дует во все стороны да гоняется за ними по лугу, пока все щетинки не попрятались кто куда, так что и гонять стало некого.
Ну, а когда дело сделано на совесть, можно и отдохнуть. Да и прошла она чуть не полсвета.
Трава густая-густая, полевица высокая, на прямых стеблях качаются вокруг красные и зеленые пупырышки. А что там внутри?
Пупырышки твердые. Ой, какие твердые. Аннеле давит изо всех сил, пока они
Аннеле! Аннеле!
Острая, пронзительная боль ударяет по пальцам: лопнул волдырь на месте ожога! Вот тебе за непослушание!
— Ой, как больно, пальчику больно! — Аннеле раскачивается от боли и озирается по сторонам.
Нет никого. Ничего нет.
Аннеле испуганно смотрит.
Ой, что же это?
Где изба? Ой, где изба?
Густая трава, полевица высокая, прямые стебельки с нераспустившимися цветами. Ни одной избы нет. Исчезли, словно и не было их на свете.
— Сюда-а, сюда-а! — зовет Аннеле и ждет, и не знает, кто придет. Стеснилось сердце от страха, тучей подбирается он к горлу, и вот уже разразилась туча потоками слез.
С плачем вскочила девочка и побежала искать дом, бежит, бежит, а лугу конца-края не видно. И такая она маленькая, что не разглядеть ей, где луг кончается; а там, за пологим холмом, за молодым ржаным полем виднеется крыша калтыньской риги.
Посреди луга алеет островок ярко-красных гвоздик. Только Аннеле на него ступила, как цветы стали цепляться за ноги липкими стебельками, и вот Аннеле уже растянулась на земле. Встревоженный шумом зеленый кузнечик прыгнул ей на колени и смотрит — удивляется.
У Аннеле разом высохли слезы и страха как не бывало. Кузнечик! Это же старый друг и знакомый.
— Си, си, си! Синее небо, синее небо! — поднимая то одну, то другую ножку, стрекочет кузнечик.
Аннеле перестала всхлипывать, словно гроза миновала.
Синее, синее небо. Славно.
Кузнечик то одну ножку поднимает, то другую и смотрит.
— Си, си, си! Солнце, солнце, солнце!
И в один прыжок скок Аннеле на лоб и — в траву.
На солнце жарко, точно в бане. От ног пар идет, постолы коробятся. С превеликим трудом, после долгих, настойчивых усилий, цепляя ногу за ногу, Аннеле удается стащить постолы, но как развязать намокшие шнурки? Ладно! Так тоже хорошо.
Было бы и совсем хорошо — лежать мягко, как на подушке, руки, ноги белые-белые, так и светятся, но где-то не так, как надо, где-то темно.
Пальчику темно.
Нет, не только пальчику, где-то в груди скребется маленькое-маленькое пятнышко, солнце обходит его стороной, и стучит оно молоточком, словно зовет: тук, тук! Но что это, Аннеле не знает. Долго-долго смотрит она в небо и думает. Голова наливается тяжестью.
— Баю-баюшки-баю, — шепчет ветер в траве.
— Си, си, си! Солнце, солнце, солнце! — трава и цветы, бутончики на тонких стебельках слили свои голоса в тысячеголосый хор и гладят, гладят Аннеле по щекам.
— Баю-бай! — хохотнул ветер и исчез, словно в воду канул.
Да, ветер-то улетел, но кто это идет?
Вот показалась голова огромной женщины: похоже, бабушки, но и не бабушки: одной рукой она прикрывает солнце, в другой тянет длинный-длинный платок и наступает прямо на Аннеле, прямо на глаза. «Дай мне палец!» — говорит женщина. Аннеле ничего другого не остается. Но только та
Открывает глаза и что же видит? Ни женщины, никого, только кто-то бежит по полю, кто-то зовет:
— Аннеле, Аннеле!
Да ведь это мама, ее дорогая, любимая матушка! Ну куда же вы все запропастились?
А нет ли в руках у матушки хворостины? Наверняка-то не знаешь, надежнее заслон выставить.
— Пальчик болит! — уже издали жалуется Аннеле матери.
Мать летит к ней, словно на крыльях.
— Не будет больно, не будет! Завяжу, утешу, приласкаю мою голубушку, дорогую мою, ненаглядную…
И мать поднимает Аннеле и несет ее на руках, целует и милует, все целует и милует, забыв и про хворостину, и про непослушного ребенка, и про мокрые постолы, про все, про все на свете.
А солнце ищет и не может больше найти в Аннеле ни одного темного пятнышка.
ОБРАЗЫ
Никому и невдомек, что Аннеле умеет читать. Увидит книгу или старую газету, выброшенную бутылочную наклейку или пожелтевший клочок бумаги, наклеенный на волоковое окошко, сложит букву с буквой, скажет вслух и слово выходит. Вот чудеса! И что ни слово, то образ. И диво-дивное — видишь то, чего и нет вовсе. Скажешь: з-и-м-а — зима, и тотчас увидишь белые поля, сады, укутанные сугробами, и ребятишек на санках, ну точь-в-точь, как в Каменах, а когда прочитаешь: ц-в-е-т-ы — цветы, то сразу запестреет чудесный калтыньский луг, желто-красный от лютиков и кислицы; скажешь: с-о-л-н-ц-е — солнце, и вот оно, ослепительно белое, стоит над липой, что растет у колодца, и горит красный угол в избе. Назовешь еще слово — новое диво. Вот в какую расчудесную игру умеет играть Аннеле! Никогда не наскучит.
Но случается Аннеле и горевать. Назовешь слово, а оно молчит, как его ни верти, как ни крути. Спросишь у матери, если та не занята, — ответит, а уж если некогда ей, бросит на ходу: «Этого тебе знать не положено. Много будешь знать, скоро состаришься».
Ну и пусть состарится! Подумаешь, беда! А что такое — состаришься? И когда это еще она состарится! Разве что через тысячу-тысячу лет, когда все слова будет знать и все на свете уметь.
Но сколько же можно жить в неизвестности — налилась она неведением, точно спелый колосок. Раз мать не говорит, пойдет к старшей сестрице — та сидит возле клети, чинит мешки и свистит, как батрак.
Подходит Аннеле к ней поближе, садится на корточки, подпирает ладошками подбородок и долго смотрит, как большая, блестящая игла снует взад-вперед.
«Сказать или не сказать?» — гадает Аннеле. Не очень-то она ей доверяет. И доверилась бы, да подчас сестрица так озорничает, что Аннеле никак в толк не возьмет, почему взрослые не бранят ее, — ведь бранят же Аннеле, когда она не слушается. Потому и не может сразу решиться.
Но вот слово выпорхнуло, что птица — и не поймаешь.
— Что это — вос-па-ри?