Бабушка
Шрифт:
Шура, не отвечая, уже пробирается к выходу.
Бабушке тяжело идти в опустевший свой дом, но куда ж теперь денешься?.. И когда, войдя, она видит свет в маленькой комнате – Сереженька дома! – радуется невесть как.
– Дядю Колю проводили, – сообщает она внуку. – Ты что ж пораньше прийти не постарался, проститься?
– Не мог я раньше, – говорит Сережа, не отрывая глаз от книги, которую читает, сидя за столом.
– Не мог так не мог, – кивает бабушка. – Ужинать тебе согреть?
– В институте поел.
– Ты от дома не отрывайся, – говорит
– Ничего. Он себе лекарство нашел.
– Какое еще лекарство? Чего ты городишь? – И догадывается: – Ты про водку, что ль?.. Нехорошо так, Сереженька. Папа не пьяница вовсе, а если с горя... Он человек больной.
– Он больной, а умерла мама.
– Мама, может, через ленинградскую блокаду умерла.
– Ты мне читать мешаешь, ба.
Но бабушка не унимается, надо внука вразумить, молодой еще, неопытный. Мать умерла, вот и потерялся.
– С отцом ты больно дерзкий стал. Отца надо уважать...
– За что? – язвительно интересуется внук, подняв наконец голову от книги.
– Как это за что? – Бабушка даже не сразу находит слова. – Он же тебе отец. Вырастил, выкормил, образование дает.
– Спасибо.
– Не спасибо, а понимать нужно... Я еще в прошлом году заметила: как ты со строительным отрядом из совхоза вернулся, тебя будто подменили.
– Увидел, как люди живут.
– А мы-то чем не люди? – удивляется бабушка. – Или хуже других?
– Ты – не хуже. Нормальная трудящаяся бабушка, – невесело шутит Сережа. – Ломовая лошадка. А он?..
– Что – он? Он – человек заслуженный... – привычно, но без всегдашней в этом уверенности начинает бабушка. Что это с ней?.. Хочет то же самое повторить потверже, но Сережа саркастически перебивает:
– Заслуженный! Думает, что за войну ему на всю жизнь индульгенцию дали. Будто он один воевал на всем свете. Другие без рук, без ног остались, а еще как вкалывают, а он... Ничего ты не понимаешь.
– Где уж мне, – насмешничает бабушка, но внук сбил ее с толку, не знает, как продолжать разговор.
– Сколько себя помню, – говорит Сережа, – он сиднем сидел, штаны протирал. Маму в четырех стенах всю жизнь продержал. – Зеленоватые, с коричневыми вкрапинками глаза внука незнакомо непримиримые, злые. И в этом незнакомом бабушка вдруг улавливает уже виденное ею раньше. У кого она еще видела такие глаза?.. Ну конечно, у Шуры же. Давно, когда не ладилась поначалу в этом городе у них жизнь. Наденька однажды встала в дверях, не пускала Шуру к сестре, а он глянул на нее так вот зло, непримиримо, вот-вот ударит. Наденька и отступила. Как спрятанный в нем зверь вылез тогда из Шуры. И вновь спрятался, никогда больше не высовывался. Если потом и ссорились они с Наденькой, спорили, до этого не доходило.
Бабушке неприятен отцовский взгляд в глазах внука, он будто в этот миг отчуждает ее от близкого и любимого существа, и ей сразу становится легче, когда Сережа, как бы опомнившись, поостыв или пожалев напуганную им же бабушку, перебарывает в себе
– Уж какую же скучную, неинтересную жизнь мама с ним прожила!..
И что он в этом понимает?!
– Молод ты еще об этом судить. – Это теперешние молодые только думают, что в жизни если нет каждый день праздника, то это и не жизнь вовсе.
– Конечно! Для тебя я все еще сосунок. А я взрослый человек. Кое-что понимаю. – И решительно пододвигает к себе книгу.
Бабушка тоже умолкает. Уходит на свой диван, нащупывает рукой край, чтобы сослепу мимо не сесть. Свет в комнате она так и не зажгла.
На душе у нее смятение. Как будто шагала-шагала по дороге, на которой все более или менее известно, все расставлено на свои места, и вдруг забрела незнамо куда. Все, что казалось ясным и раз навсегда данным, смешалось и перепуталось. Не ей, старой, в этом разобраться – отчего отец и сын растеряли общее и стали друг другу чужие. Разве Шура мало уделял Сереже внимания?.. И уроки помогал делать, и музыке его учил, в лес по грибы вместе ходили...
– Какой-никакой, – говорит она в темноту внуку, – отец он тебе. И все, что ты в жизни имеешь, – от него. Сознавать должен, сам говоришь – уже не маленький.
– Сознаю. – Опять в голосе обидная для бабушки усмешка.
– Любите вы, молодые, старших критиковать. Думаете, умней вас и нету. Станешь взрослый, тогда поймешь, какой ты сейчас глупый. Если ума, конечно, хватит понять. А с отцом ты так не должен... Слышишь, чего я тебе говорю?
– Слышу. До каких лет ты меня учить будешь?
– А вот всегда и буду. А ты – слушайся. Кто еще, если не я, тебя добру научит? Раз ты и отца не признаешь?
– Ладно, хватит. И чего привязалась? – сердится Сережа. – Бубнишь, бубнишь. – И помягче: – Читать не даешь.
– Читай, читай.
Она в темноте стелет постель, укладывается. Долго ворочается, умащиваясь поудобней на ветхом, все пружины наружу, диванчике. Сейчас хоть диванчик этот есть, Антонина Зосимовна отдала, когда себе новую мебель купила, а сколько лет бабушка стелила тюфячок на голые ящики?.. В переездах добра не наживешь, а и то, что есть, растеряешь.
Заснуть, однако, ей удается не скоро. Голова идет кругом от мыслей. Мысли эти рождают непонятную тоску и тревогу, будто еще что-то, кроме Наденькиной смерти, стряслось или вот-вот стрясется. Тоже страшное. «Что же с нами теперь будет? – думает бабушка. – Как мы теперь жить будем, без Наденьки?..»
...Бывало с бабушкой так, что, проснувшись утром, она не сразу вспоминала себя старухой, с морщинистым лицом и узловатыми руками, распухшими суставами на ногах и с мышиным седым хвостиком вместо тяжелых золотых кос. Она просыпалась так, будто ничего этого нет, будто она прежняя, какою знала и помнила себя в молодости, какая все еще жила внутри нее, – ведь волосы могут вылезти и поседеть и лицо покрыться морщинами, но она же все равно – она, та же, что была и десять, и двадцать, и даже сорок лет назад.