Английский пациент
Шрифт:
Когда он впервые увидел ее, здесь, на вилле, она была, как натянутая струна. Тело, которое прошло через войну, худое и подтянутое. Будто в любви, исчерпало каждую свою клеточку.
Он вдруг громко чихнул, а когда поднял голову, она уже проснулась и уставилась на него.
– Угадай, сколько сейчас времени.
– Примерно 4.05. Нет, 4.07, – сказала она.
Это была их старая игра. Он выскользнул из комнаты, чтобы проверить часы, и по его уверенным движениям она поняла, что он недавно принял очередную дозу морфия, был оживленным и четким, с присущей ему самоуверенностью. Она сидела и улыбалась, когда он вернулся, покачивая головой, удивляясь, как точно она определила время.
– Я родилась с солнечными часами в голове, да?
– Но ведь ночью они спят?
– А есть лунные
– Какая трогательная забота о богатых!
– Давай встретимся у лунных часов, Дэвид. Там, где слабые становятся сильными.
– Ты имеешь в виду английского пациента и себя?
– А знаешь, год назад у меня мог бы родиться ребенок.
Теперь, когда его рассудок ясен и точен благодаря морфию, она может говорить о себе, и он будет слушать ее, будет с ней. И она рассказывает ему о себе с той искренностью, которая бывает, когда мы не знаем, происходит все это во сне или наяву.
Караваджо знакомо такое состояние. Он часто встречал людей у лунных часов. Нарушал их покой в два часа ночи, когда случайно опрокидывал какой-нибудь шкафчик в спальне, и тот с грохотом падал на пол. Он пришел к выводу: когда люди в таком шоке, это удерживает их от страха и насилия. И он пользовался этим, хлопая в ладоши и безостановочно болтая, подбрасывая перед глазами ошеломленных хозяев дорогие часы и ловя их, задавая им вопросы о том, где что расположено.
– Я потеряла ребенка. Я хочу сказать, что была вынуждена сделать это. Отца уже не стало. Была война.
– Это случилось в Италии?
– В Сицилии. Все время, когда мы продвигались за войсками, я думала о ребенке. Я разговаривала с ним. Я очень много работала в госпитале и ни с кем близко не сходилась. У меня был мой ребенок, и с ним я делилась всем. Я разговаривала с ним, когда обмывала раненых и ухажи-вала за ними. Я просто помешалась на ребенке.
– А потом твой отец умер.
– Да. Тогда умер Патрик. Я была в Пизе, когда узнала об этом… – Вот теперь она окончательно проснулась и садится прямо. – Послушай, а ты-то откуда знаешь?
– Я получил письмо из дома.
– Поэтому ты и приехал сюда, потому что знал?
– Нет.
– Ну, ладно. Не думаю, чтобы отец верил в поминки и все такое. Патрик обычно говорил, что хочет, когда умрет, чтобы на могиле играл женский дуэт. Скрипка и гармоника. И все. Он был чертовски сентиментален.
– Да. Его легко было разжалобить. Стоило ему увидеть женщину, которая страдает, и он пропал.
С долины поднялся сильный ветер, раскачивая кипарисы, которыми были обсажены тридцать шесть ступенек, ведущих к часовне. Начинался дождь, и его первые тяжелые капли упали на Караваджо и Хану. Было уже далеко за полночь. Хана лежала на выступе из бетона, а он ходил перед ней большими шагами, изредка вглядываясь в долину. В тишине был слышен только шум падающих дождевых капель.
– Когда ты перестала беседовать с ребенком?
– Не помню… может быть, когда работала в госпитале в Урбино. Как-то вдруг навалилось много работы. Были тяжелые бои при взятии моста через Моро, а потом при Урбино. В той мясорубке любой мог погибнуть, даже если ты не солдат, а священник или медсестра. Эти узкие крутые улочки были похожи на кроличий садок. Солдат привозили в госпиталь без рук, без ног, они влюблялись в меня на час, а потом умирали. Я не успевала запоминать их имена, но все время, даже когда они умирали, я видела своего ребенка. Я видела, как они умирали. Некоторые садились на кровати и срывали с себя все бинты, словно так им было легче дышать. А другие волновались из-за небольших ссадин на руках перед смертью. Но главный признак смерти – пена в уголках рта. Такой маленький белый комочек. Однажды я подумала, что мой пациент умер, и наклонилась, чтобы закрыть ему глаза, а он вдруг открыл их и усмехнулся мне в лицо. «Что, не можешь дождаться, когда я умру, сука?» Он сел и выбил поднос из моих рук. Все разлетелось по полу. Он был, как бешеный.
Они сидели в кромешной темноте. Небо заволокли тучи, а огни в окнах деревенских домов погашены. Так было безопаснее в это смутное время. По ночам они часто гуляли по саду виллы.
– А ты не догадываешься, почему они не хотели, чтобы ты осталась здесь одна, с английским пациентом?
– Неравный брак? Наследственный комплекс жалости? – Она улыбнулась.
– А кстати, как он?
– Он все еще беспокоится о собаке.
– Скажи ему, что я забочусь о ней.
– Он не совсем уверен, что ты еще здесь. Думает, что ты забрал весь фарфор и скрылся.
– Как ты думаешь, немного вина ему не повредит? Мне удалось сегодня разжиться бутылочкой.
– Откуда?
– Неважно. Лучше скажи: да или нет?
– Давай на время забудем о нем и выпьем прямо сейчас.
– Ага, он уже тебе надоел!
– Совсем нет Мне просто необходимо напиться.
– В двадцать лет. Когда мне было двадцать лет, я ..
– Знаю, знаю. Слушай, лучше скажи, почему бы тебе не украсть как-нибудь граммофон? Между прочим, сейчас для твоего занятия есть другое название – мародерство.
– Этому я научился в своей стране. А в этой стране они решили, что мои знания им пригодятся.
Он прошел через разрушенную часовню в дом.
Хана села, слегка пошатываясь. «И вот как они с тобой расплатились!» – произнесла она мысленно.
Тогда, в госпитале, она не сближалась даже с теми, с кем работала бок о бок. Она могла поделиться только с кем-нибудь из близких, из семьи. Ей был нужен дядюшка. Или отец ребенка. Об этом она думала, сидя здесь, в ожидании того момента, когда напьется впервые в жизни. Обгоревший пациент наверху погрузился в сон, который продлится четыре часа. А старый друг ее отца, найдя ее металлическую коробку с лекарствами, нащупал ампулу с морфием, отломил стеклянный кончик, затянул шнурком руку выше локтя и торопливо сделал себе инъекцию. А потом, как ни в чем не бывало, он вернется к Хане, думая, что она ни о чем не подозревает.
Вечером в горах, которые их окружают, темнеет поздно. Еще в десять часов небо светлое и зеленеют холмы.
– Меня тошнило от голода. От приставаний. Поэтому я отказывалась от свиданий, прогулок на джипе, от ухаживаний, от последнего танца с ними перед смертью, и за это прослыла недотрогой. Я работала больше других, старалась забыться в работе, по две смены, под огнем, выполняла все, что было необходимо, чистила, мыла, выносила судна. Я прослыла снобкой, потому что ни с кем не встречалась и не выуживала из них деньги. Я хотела домой, а дома меня никто не ждал. Меня тошнило от Европы Почему я должна была быть покладистой? Только потому, что я женщина? Я встречалась с одним человеком, но он погиб, а потом умер ребенок. Я хочу сказать, что он не умер, я сама убила его. После этого я настолько замкнулась в себе, что никто не мог достучаться до меня. Мне было все равно, кем меня считают, пусть даже снобкой, я не реагировала на чужую смерть, как будто что-то окаменело во мне… И вот тогда я увидела его, пациента, обгоревшего до черноты, который, скорее всего, был англичанином.