14 декабря
Шрифт:
Начал укладываться. Снял халат и с трудом поднял на койку отягченные цепями ноги; хотел уже растянуться на плоском, как блин, тюфяке, но взглянул на пестрядевую подушку без наволочки на ней были жирные пятна. Понюхал, поморщился. Носовой платочек Маринькин, еще не развернутый, с вышитой красной меткой М. Т., лежал на столике. Должно быть прощаясь, успела-таки сунуть ему в карман, а при обыске забыли или нарочно оставили, сжалившись.
Разложил его так, чтобы не касаться щекой подушки. От платочка пахло Маринькой. Улыбнулся — почему-то вспомнил, как в ту первую и последнюю брачную ночь,
Где-то близко, как будто над самым ухом его, заиграли, запели заунывную песню куранты, как медноголосые ангелы. «Божья милость всех нас спасет», — послышалось ему приветствие мертвых мертвому. И продолжая улыбаться, он блаженно заснул, с последней мыслью: «В пасти Зверя — как у Христа за пазухой».
Вчерашние звуки, только в обратном порядке — сначала скрежечущий болт, потом засовы, запоры, задвижки и, наконец, щелкающий ключ в замке — разбудили его поутру. Вошел Лилиен-Анкер, спросил: «Как ваше здоровье?» — и не дожидаясь ответа, исчез.
Фейерверкер Шибаев, с молодым, веселым лицом, принес жидкого чаю в огромном оловянном чайнике и два куска сахару. Сахар держал из учтивости не на голой ладони, а в складе мундирной полы; поставив и выложив все на столик, поклонился вежливо.
— Который час? — спросил Голицын.
Шибаев улыбнулся молча и с вежливым поклоном вышел.
Инвалидный солдатик-замухрышка вынес парашку и начал подметать веником пол.
— Который час? — опять спросил Голицын.
Солдатик молчал.
— Какая на дворе погода?
— Не могу знать.
От холода Голицын кутался в одеяло и грелся чаем. Оглядывал «сухенький» номер: на облупленной штукатурке стен голубая черта свежей краски обозначала уровень воды во время последнего наводнения и темнели пятна; со свода и с печной трубы едва не капало, воздух пропитан был душною, точно подземною, сыростью. А когда затопили печь из коридора, железная труба, почти над самой головой арестанта, накалилась, потрескивая. Голове стало жарко, а ногам по-прежнему — холодно.
Стены, продолжая низкий свод, округлялись до самого пола, так что можно было стоять во весь рост только посередине камеры, а по бокам надо было сгибаться. В затканном паутиною своде кишели пауки, тараканы, стоножки и еще какие-то невиданные гады, которые высовывались из щелок только наполовину. «Лучше не разглядывать», — подумал Голицын и, опустив глаза, увидел, как что-то покатилось по полу: это была исполинская рыжая водяная крыса.
Окно было густо замазано мелом, так что в камере даже в солнечные дни были вечные сумерки. В дверях прорублено оконце — «глазок», с железной решеткой изнутри и темно-зеленой занавеской снаружи. Часовой, шагавший неслышно, в валенках, по коридору, устланному войлочными матами, иногда приподнимал занавеску и заглядывал в камеру. Арестанту нельзя было пошевелиться, кашлянуть, чтобы не появился наблюдающий глаз.
— Кто здесь? — спросил знакомый голос, и Голицын увидел в оконце лихо закрученный ус Левашева.
— Михайлов, — ответил голос Подушкина. «Почему Михайлов? Ах, да. Валериан, сын Михайлов», — сообразил Голицын.
— Celui-ci a les fers aux bras et aux pieds., [54] —
На стенах камеры были рисунки и надписи, большею частью полустертые, — должно быть, тюремщикам велено было соскабливать, — замогильная летопись прежних узников. Уцелели немногие.
54
У этого кандалы на руках и ногах (франц.)
Под женской головкой стихи:
Ты на земле была мой Бог,Но ты уж в вечность перешла.Молись же там…Дальше стерто; остались только два слова: «тебя увидеть».
Под мужским портретом: «Брат, я решился на самоубийство». Под женским: «Прощай, maman, навеки». И рядом — слова Господни: «В темнице бых, и посетисте Мя» [55]
Открылась дверь, вошел священник в пышно-шуршащей шелковой рясе, с наперсным крестом и орденом.
55
Евангелие от Матфея, XXV, 36
— Князя Валериана Михайловича Голицына честь имею видеть? — стоя на пороге, церемонно раскланялся. — Не обеспокою?
— Сделайте одолжение, батюшка.
«Ну, слава Богу, коли поп, значит, не пытка, а казнь», — подумал Голицын и вспомнил Великого Инквизитора в «Дон Карлосе» Шиллера. Хотел подняться навстречу гостю, но грузно опустился, гремя кандалами. Toт подскочил, поддержал.
— Не ушиблись? Полпуда весу в ожерельице, шутка сказать…
— Нет, ничего. Что ж вы стоите, садитесь, — пригласил Голицын.
Гость поклонился опять так же церемонно и сел на стул.
— Позвольте представиться, отец Петр Мысловский, Казанского собора протоиерей, здешних заключенных духовный отец и, смею сказать, — друг, чем и хвалюсь, ибо достойнейших людей дружбой и похвалиться не грех.
«Шпион, зубы заговаривает!» — подумал Голицын и вгляделся в него: рост огромный, сложенье богатырское; сановит, благообразен; великолепная рыжая борода с проседью: такие мужики бывают пятидесятилетние; и лицо мужицкое, грубоватое, но доброе и умное; маленькие, закрытые с боков нависшими веками, треугольные щелки глаз, с тем выражением двойственным, которое часто бывает у русских людей: простота и хитрость.
— Ну, а когда же казнь? — спросил Голицын, глядя на него в упор.
— Какая казнь? Чья?
— Моя. А какая, вам лучше знать: расстреляют, повесят или отрубят голову?
— Что вы, князь. Бог с вами! — замахал на него руками Мысловский. — Вот вам крест, — хоть и не подобает, крестом иерея клянусь, — ни о каких казнях никто и не думает. Да будто вы не знаете, что смертная казнь отменена по законам Российской империи?
Голицын еще не верил, но так же как вчера, когда миновала пытка, сердце у него захолонуло от радости.