Звезды над Самаркандом
Шрифт:
Они не помнили, что во все времена жизнь тут менялась, что каждое нашествие изменяло Дамаск. Александр Македонец разорил, разрушил Дамаск после победы при Иссе. И жители заново и по-иному поставили свой город. А после многое было разломано римлянами, чтоб дать место таким вот базиликам и храмам, во утверждение язычества, когда Рим завладел миром. Иисус присылал сюда апостолов накануне побед, когда без оружия, единственно своим словом он подчинил себе, отняв у язычников, необозримый мир. Сам пророк Мухаммед сюда приходил и любовался окрестными садами, когда поднял зеленое знамя войны за всемирное торжество Корана. Чингисхан приводил сюда свои табуны и наполнил всю вселенную
Они помнили только, что, какие бы полчища ни карабкались на стены Дамаска, какой бы ни бушевал здесь огонь, сколько ни пролилось бы крови, Дамаск бессмертен, сотворенный в один из первых дней мироздания. Между дамаскинами спор шел только о том, в какой из дней творения бог создал Дамаск, в тот ли, когда он отделил море от суши или когда была создана Ева из ребра человека.
И визирь Дамаска Ибн Халдун уверял дамаскинов:
— Мы отстоим сей дом мирных людей!
В прохладную базилику, где Ибн Халдун вершил суд, торопливо и шумно вбежал Черный Великан, как называли Содана.
Оттолкнув писца, побежавшего ему навстречу, Содан, крутя горячими вороными глазами, приступил к Инб Халдуну:
— Зачем разрешили вы уйти войску против Тимура?!
— Я не только разрешил: я потребовал. Пытался застать врага врасплох, ошеломить, напугать, отогнать от Дамаска.
— Завоевателю только того и надо: бить нас в открытом поле. Надо было запереться в городе, стерпеть осаду, и он ушел бы. Ведь всем видно: он крепок в поле, слаб перед стенами, я сам это видел в Халебе.
— Уже поздно об этом говорить. Мое желание не сбылось.
— Да, поздно: войско уже разбито. Жизнь — это не история! Идти можно, глядя вперед, а не назад. Я давно хотел сказать вам это.
В один из дней, переждав, пока уйдут прочие посетители, в обветшалую базилику к Ибн Халдуну вошел деловитой походкой, мелкими шагами неприметный человек в сером халате, плотно повязанный небольшой серой чалмой, какую носят караванщики, блуждающие по степным дорогам.
Он почтительно снял туфли при входе между колоннами, отряхнул спереди халат, словно он перед тем был осыпан крошками или остатками обеда, и, постукивая палочкой, подошел вплотную к Ибн Халдуну.
— Я плохо знаю язык арабов. Прости. Одно пойми: великий государь, справедливейший амир Тимур ждет тебя. Он знает: ты очень учен. Он хотел тебя видеть. Ты это понял?
— Кто ты? — испуганно, с возрастающим беспокойством, но и в каком-то томлении спросил Ибн Халдун.
— Купец. Живу здесь, в караван-сарае. Я сказал: жди меня в среду. Я приду на закате. Я покажу дорогу.
— Куда дорогу?
— О! К Повелителю!
— А кто ты?
— Я сказал. Помни: в среду.
Поклонился. Покорно и даже как бы обреченно. Постукивая по римскому мрамору арчовой палочкой, пошел, но вернулся сказать:
— Великий Повелитель уходит. Он хочет поговорить с тобой. — И, не дожидаясь ответа, ушел, уверенный, что никто не помешает его неторопливым, но и не медлительным, мелким, но целеустремленным шагам.
Ибн Халдун осунулся на своем месте.
Уверенность, с какой прислали ему приказ явиться в стан нашествия, мгновенно лишила его сил.
Он сразу вполне понял, что толщина стен, окружающих город или келью историка, ничего не значит, если так запросто ходят тут люди Тимура.
Странная, гнетущая, но и чем-то сладостная истома завладела Ибн Халдуном, как случалось
И теперь опять предчувствием и той же былой боязнью охватило душу Ибн Халдуна — боязно предстать перед коварным завоевателем, тревожно за судьбу людей, как ни досадуют они историка. Перешагнуть через крутой, как мраморное надгробие, новый порог жизни, за которым нет ни дворцов, ни городов, а неведомое пространство, сулящее неведомое бытие?
Нельзя понять, зачем он понадобился Тимуру. Но при мысли, что Тимур знает о нем, царедворец испытал такое предчувствие счастья, что само это предчувствие уже было счастьем. Ученнейшие люди во всех арабских странах, каждый из султанов и правителей этих стран и даже христианские короли знали Ибн Халдуна в лицо или по имени. К этому он привык. Но и неграмотный главарь кочевников наслышан о нем.
Ибн Халдун потупился. Предчувствия новой судьбы, как крылья, приподняли его над этой крашеной скрипучей скамьей, вознесли над облупившейся римской руиной. Тот вознаградит его за измену… Нет! Измена арабам была бы изменой самому себе, труду всей жизни. Но рассмотреть его, послушать его — это нежданная удача для историка.
Он не сразу разглядел очередных дамаскинов, вошедших к нему, а они сказали:
— Мы уже раздали оружие жителям.
Только теперь, вполне очнувшись, он в испуге встал.
— Кто раздал?
— Мы.
— Кто, кто?
— Оружейники Дамаска. Что нашлось в наших лавках, то и раздали. Не всем хватило: ведь мы, что закончим, сбываем. Надо взять еще из крепости.
— В крепости оно для воинов.
— Любой дамаскин, взявшийся за оружие, встает воином!
— Спрошу, есть ли там.
— Нас спроси! Оно от нас туда взято.
— Подождите.
— Мы не отдадим город!
— Не надо отдавать! — ободрил историк. — Тимур уйдет.
Приходили к нему утром. И днем. И на закате солнца. И никто не говорил: «Нам тяжело здесь. Надо сдать город!» Никто не сказал ему таких слов.
На закате он садился на своего гнедого мула и отбывал в уединение, в келью меж толстых стен Аль-Адиба.
Народ решил, не щадя своей жизни, сохранить жизнь Дамаска. Ту жизнь, какой она была только что, перед нашествием, — полной труда, мира, радостей в тесноте улиц, между стенами, родными с младенчества. И возглавлявший оборону Дамаска Содан говорил:
— Ни мы не выйдем из этих стен, ни Тимура сюда не пустим!
Не без опасения народ приглядывался к каирцам: не чужда ли этим пришельцам драгоценная жизнь Дамаска? Не без опасения приглядывался народ к старику, одетому в тонкий легкий магрибский бурнус, неслышно шагающему в мягких каирских туфлях.