Золотые кресты
Шрифт:
Я не знаю, чем бы все кончилось, если бы не раздался внезапно веселый праздничный звон — к евангелию.
Аграфена сама меня оттолкнула. Сдвинув рукав и захватив его в горсть, она отерла лицо, шею и грудь и, освободив снова пальцы, перекрестилась.
Все это было почти простодушно, по-звериному просто, а для меня опять — уничтожающе. Я сидел и глядел на нее, потный, растрепанный, жалкий, противный себе, как никогда, и вместе с тем немой и беспомощный ужас парализовал все мои члены, душу и мысль. Я ощущал только одно: возврата мне не было; я был весь в ее власти. В ее… то есть в чьей? Но она на моих глазах перекрестилась!..
А Аграфена опять засучила рукав и принялась за пироги.
Через
— Ну что же ты сидишь? — сказала она. — Ишь разопрел… Слышишь, что ль, приходи нынче к обрыву. Как ударят одиннадцать.
У меня опять закружилось в глазах. Как при свете рентгеновских лучей, я увидел совершенно отчетливо лежавшее в кармане моем обручальное Татьянино колечко и, повинуясь какой-то исключительной силе, превышающей и мою, и ее, Аграфенину — колдовскую, я повернулся на лавке и увидел Татьяну, стоявшую у окна.
Не знаю, долго ли так продолжалось, что мы стояли и глядели друг другу в глаза. Отказываюсь решительно как-нибудь определить наш этот длительный (или мгновенный), как меч с мечом скрещенный взгляд. Да, и мой был как меч, я глаз не опустил и даже встал навстречу ей и выпрямился, как в строю.
Так было затем, что в этот самый момент я уже знал свою судьбу: раб живой Аграфены, я уберу ее с моего пути. Да, я приду на свидание, и купель моя будет в крови. Пусть: так суждено; иного выбора не было. Это было уже как начало того безумного дня, когда я, потеряв свою волю, стал исполнителем чьей-то чужой, ставши одновременно и тяжким преступником и выстрадав дорогою ценой — освобождение.
Татьяна первая отошла от окна; она повернулась, не опустивши глаз и неся свой взгляд перед собой.
— Приду, — коротко, точно приказывая, кинул я Аграфене и вышел.
Я видел, как поднялась Татьяна в коляску; ее уже поджидал генерал, чем-то весьма недовольный и возбужденный, тетушка Агния Львовна семенила возле него. Я снял свою шляпу и низко и вежливо им поклонился; никто, конечно, мне не ответил.
* * * Когда я припоминаю на досуге (а его у меня слишком достаточно) весь этот день, я поражаюсь больше всего одному: своему ледяному спокойствию, выдержке, страшной отчетливости (совсем для меня не характерной) всех моих слов и движений. Точно железная воля сразу, подобно пружине, которую отпустили где-то внутри меня, дала эту последнюю четкость и полноту каждой клеточке моего существа. Но воля эта — страшно сказать — была не моя. Я не знаю, добро или зло была она в своей сущности и, конечно, вернее всего, не было в ней ни того, ни другого: это была необходимость, предначертанность. И сила ее была такова, что я, исповедующий свободную волю, и в мыслях, и отдаленно не пытался противоречить ей. Было похоже на то, что чувства и мысли мои в непрестанном брожении были все же доселе заключены как бы внутри котла; я был предоставлен себе и свободе, но роковым для меня образом котел был закрыт, и вот настала точка кипения, когда одна стихийная необходимость толкнула всю разноголосицу закрученных и перекрученных струек вскипевшей воды горячим паром, согласным, неудержимым, разбить, наконец, проклятый чугун. Проклятый, ибо это преграда, а жизнь требует преодоления.
Судите меня все вы, кто когда-нибудь прочтет эти строки, как скоро будут судить и коронные судьи. Я достоин суда, но не забудьте при этом, в конечном суде своем, и те силы неведомые, которые творят нашу жизнь.
Я был чист, я знаю это теперь тверже, чем когда-нибудь раньше, я был нежен и добр, это знают все, кто когда-нибудь приходил со мною в соприкосновение, я любил природу и Бога, разлитого в ней, я страдал по чистоте небывалой и стремился к ней фанатически, и если чью-нибудь душу и истязал порой,
Я склонен винить свой казуистический ум, но откуда он у меня такой, а не иной? Самое страшное то, что во мне и теперь перемежаются еще самые противоречивые настроения, и порою мне думается, что я был все-таки… прав. То есть не то, — конечно, неправ, а что иначе не мог поступить. Это не было дважды два, после которого обязательно надо поставить четыре, это было сложнейшее уравнение, но за знаком равенства неизбежно шло то, что и последовало. Было ложное в корне, в истоках, во всем моем пафосе жизни, был самогипноз, фантастическая переоценка и сил своих, и человеческих возможностей вообще…
Из царства бесстрастного белого холода, где я оказался слишком земным, я бежал, сохраняя свою человеческую, бедную душу; но, очутясь в раскаленных парах хаоса страсти, только животной, я должен был и оттуда бежать, опять сберегая себя, свою дважды бедную заблудшую душу, не довольно земную, то есть не только земную. Во имя чего я, хранивший всякую жизнь, самую слабую, остерегавшийся наступить на муравья, пересекавшего тропу, по которой я шел, я весь слился в одном ледяном, несокрушимом стремлении, и одной мысли, в которой был весь, в мысли, стоявшей передо мною, как холодное гранитное солнце: переступить через Аграфену?..
И только переступив через преступное это деяние, нашел я себя, снова живого в человеческой немощи своей, в страшном падении, которое было мне суждено… Только тогда стал я готов принять и любовь, не фантастически мною измышленную, а бедную, прекрасную и полную любовь человеческую. Только тогда, забыв о себе, узнал я и всю глубину слез и тоски, стыда и вины — перед Аграфеной. Мне не к чему здесь и не перед кем рисоваться и лгать, и в конце концов это страшно, что я скажу о себе, ибо это было со мной первый раз в жизни — пришла ко мне совесть… Не отвлечение, не рассудочный горький укол, а та, что пробудилась в крови. Мое преступление неизбежно пришло для меня… А она, а Аграфена? Как врага, борясь за себя, я толкнул ее в пропасть, но отчего стоит она передо мною теперь — как невинная, как мученица?.. И если бы не Татьяна, не писал бы я сейчас этих строк… Но если спасением своим, жизнью, которую надо еще заслужить и оправдать, и наполнить, обязан я ей, то тем, что я человек, что свергнуто иго самогипноза и самообмана, преступной деспотии ума, переходящей непременно в безумие, всем этим обязан я Аграфене.
Впрочем, надо все вспомнить, как было. Все это в прошлом теперь. Я стою у окна и гляжу, подняв голову, на узкий четырехугольный кусочек свежего неба, изредка краем заденет его, как птица крылом, летучее облако. Больше мне ничего не видать. Один только раз я видел еще какую-то птицу, кажется, просто ворону; были сумерки, и я хорошо не разглядел. Она присела передохнуть у решетки, почистила клювом перья на шее и скосила глаз на меня. Должно быть, ей здесь не по нравилось, она хлопнула крыльями и темным комком улетела. Во имя чего мое преступление? Странно сказать…
Во имя всего, что есть именно жизнь: кусочка влажного неба и дорогой моей гостьи, темной вороны, и того, как она поскребла свой тяжелый клюв о ржавое железо решетки, и всего, всей шири и глади, которая — там; почти, хотел бы сказать, во имя Бога, разлитого в мире… Но, может быть, это кощунство в устах моих, я и сам себя иногда не понимаю. Я только ставлю вопрос…
Порою мне кажется, что я не убивал Аграфены. Я так молюсь жизни, я так трепещу над каждым ее дуновением. Как горько! Татьяна, молись, молись за меня!.. Когда я не вижу тебя, мне страшно опять…
Мы друг друга не выбирали
1. Мы выбираем...
Любовные романы:
остросюжетные любовные романы
прочие любовные романы
современные любовные романы
рейтинг книги
Хозяин Стужи 6
6. Злой Лед
Фантастика:
аниме
фэнтези
попаданцы
рейтинг книги
Меняя маски
1. Унесенный ветром
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рейтинг книги