Золотые кресты
Шрифт:
— Неловко идти с чемоданом, когда руки так вместе. Пришлось сесть на извозчика, но рук все же не отпустили. Странная вещь это — вместе… Всегда далекий от Глеба, далекий в вере его, в его построениях, Андрей, вопреки этому, был ему внутренне близок. Роднила их заостренность духовных переживаний обоих: если перевести на графику жизни их душ, то рисунок получится разный, вместо строгости линии, стремящихся в тонкую высь, развернется сложность узора другая, но все же родная неуловимым единым оттенком, верным той единой руке, что чертила их.
Интимная сущность того, что называют любовью,
Кто создал таким этот единый, но и в отдельных частях целиком заключенный, удивительный мир?
Ехали молча; по лицу бегали тени светлых улыбок. Андрей вспомнил детскую радость в глазах старика.
Да, благодать их коснулась, этих невинных глаз.
— Ну, а дочь его, девочка, как? — спросил он у Глеба, уже подъезжая.
— Ах, с девочкой грустно… Потом расскажу.
С ней грустно. Как же так?
Радость и грусть — две сестры, и одна без другой ни на шаг. Обе стройные, обе прекрасные, рука об руку ходят они, и иногда трудно их различить. Отчего это кажется, что затаенная грусть светит в глазах ее светлой сестры, а та, в свою очередь, розовым покрывало надежды веет над печальным изгибом прекрасных девических плеч? Разве можно что-нибудь в мире понять до конца? К миру надо приникнуть и пить его влагу, слушать, смотреть, — глазами, ушами, всем существом проникаться таинственной сущностью, за всплеском отъединенных, раздельных волн улавливать общий, скрытый в них и волнующий голос, и отдаваться тайнам его с последним самозабвением, растворяясь в них и только тем постигая их изнутри. А едва овладел — в простом и конечном новые и новые глубины, еще изначальнее, и снова нить их душою, копя и возвращая волшебные силы в недрах заветных, в скрытых тайниках существа, чтобы знать и уметь в возвратном отливе, во вдохновении, и самому, опьяненному хмелем — хмелем цветущим — матери-браги вселенной, рассыпаться в мире самоцветными брызгами творчества, целым каскадом светящихся, искрящихся, ликующих новых миров — быть Богом все новых и новых фантазий.
Слезли с извозчика возле ворот и вступили в царство Ставровых, в воздушный, реющий скит с призрачным сном, с зеленовато-золотым огненным сном чернозема — зыбкое царство, ибо фундамент его — многомиллиардный живой, жующий, грызущий, сосущий, гибкий в изломах и узловатый в гибкости, фантастический в своей страшной реальности, обнаженно живущий, но скрытый мир.
Вступили в прекрасное царство.
V
Осеннее золото струилось по скатам пригорков, а навстречу бежали лучи, и низали, как бусы, кружочки червонные на золотые же нити. Вечер, по нитям скользя, омывал их мягкой прохладой.
— Ах, как хорошо! У вас — как в скиту. Дорожка уютно вилась между деревьев.
— Как в скиту — рассмеялся Андрей. — Заглянул бы ты в мою мастерскую… Сколько там всякой всячины, совсем не монашеской. Да и мы оба с сестрой — какие же мы затворники-христиане?..
— Не знаю, — промолвил Глеб. — Христианство — это стихия, мы выросли в нем, это воздух, которым мы дышим, с детства он наш и
— Да, если так понимать, может быть, кое-что сохранилось и в нас…
— Не что-нибудь. Нет. Я теперь только понял, Андрей, что я никогда и не переставал быть христианином. Даже тогда, когда поклонялся великой — помнишь, мы ее называли богиней? — Необходимости… Ты спорил со мной и тогда против моего идолопоклонства. Но сколько было в заблуждении этом душевности, сколько внутренней правды!
— Но не Христа же, Глеб?
— Ты думаешь — нет?.. А я думаю. Он и тогда уже был.
— Как в твоем старике? Даже если и дьявол, то все-таки Бог?..
Глеб рассмеялся:
— Пожалуй, что так.
— Глеб, слушай, а я вот какой с детства был. Богу молился — лет так четырех, поклоны клал, а сам между колеи, поклоны кладя, глядел, кто что делает в комнате…
— Хорошо… — Глебу понравилось.
— И ведь что ты думаешь? С чистым сердцем молился…
— И с такою же чистой душою поглядывал!
— Да, да, конечно…
Глеб снял свою белую шляпу и глубоко вздохнул; поднялась под рубашкой узкая грудь — такая легкая, почти невесомая, призрак.
— Ты еще, Глеб, похудел…
— Да, вознестись готовлюсь… Надо мною смеются так.
— Но ты у нас еще погостишь?
— Как еще?
— До вознесения, Глеб!..
— Ах, до вознесения… Конечно! Конечно…
— А волосы, Глеб?
— Что волосы?
— Глеб, неужели?..
— Да, да, половина седых…
— То-то они посветлели как будто… Как же так? Ты ведь не старше меня.
— Моложе.
— Сколько тебе?
— Двадцать семь.
— Двадцать семь… да, конечно, моложе.
— А ты все такой же. — Да.»
Андрей немного сконфузился, точно какую неловкость сделал невольную: ни одного седого волоса нет до сих пор… Нет, по всему видно, не настоящий он христианин…
Какие все глупости в голове!.. Почему же собственно христиане должны седеть к тридцати годам?.. Христос не был седой… А впрочем, что мы знаем о Нем?
Андрей оступился, споткнулся о камень, — не разглядел. Христос, Глеб, седина… Нельзя сразу думать о стольких вещах!
— Ах, Глеб, ты мне должен все рассказать! Я тебя так не оставлю.
— То, что можно сказать, Андрей, не есть еще настоящее. — Глеб подумал.
— Ты, ведь, художник. Хочу красиво сказать тебе. Слова — это сосуды с вином, оболочка звенящая. Часто красивая она, тонкая. Вот чокнулись, обменялись словами — звон родился. Слышим обманный тот звон, видим вино, знаем, какое на глаз, но ведь надо испить его. Надо, закрыв глаза, причаститься вином — тихо, без слов. Может быть, надо молчальником быть, слепцом добровольным, навеки глаза закрыть…
— Зачем же глаза закрывать? — простодушно спросил Андрей.
— Формы обманны. Формы — соблазн. Вот оно что! Формы — соблазн!
Не возразил Андрей, но всем существом своим был не согласен.
Формы! Весь красочный мир, вся изысканность линий, что в своих сочетаниях обещают постижение и неземной красоты… Возразить — это целый горячий протест. Только спросил:
— А красота, Глеб?
Брови сдвинулись строго у Глеба, лицо стало тоньше еще. Замедлил ответом, но все же сказал: