Жажда
Шрифт:
не прочесть! Это надо помнить и не забывать, что там поминаются жертвователи слишком редко: нельзя, не успевают!..
Он осторожно приложил указательный перст к плечу хорунжего и, слегка жестикулируя им, медленным, увещающим шепотом продолжал:
— Чего лучше — пожертвовать свою лепту на храм приходский! Помин у нас ограничен, а солидные жертвователи поминаются решительно каждую службу без пропуска! Имейте в виду, что у нас в году бывает свыше двухсот обеден!.. Двести раз, по крайней мере, в году! Двести обеден! Господи, чего ими можно купить себе на небесах!..
О. Иван патетически потряс рукой в сторону прозрачной глубины, затканной чудесной гаммой золотых; серебряно-голубых и жемчужных
— Мы посоветуемся со старухой… Что же, мы о душе завсегда… — хрипло простонал он.
— Ну, размягчи, Господи, сердце ваше… Дело это большое. Великое дело! Пошли вам Господь разумение!..
О. Иван осенил широким крестом Степана Фомича и, крепко пожав ему руку, пошел к клиру допевать молебны. Степан Фомич постоял в раздумье, утер платком лицо и шею и нацелился было уже снова распустить свой гигантский зонтик. Но о. Иван, видимо, вспомнил что-то важное и, поспешно повернувшись, замахал ему рукой в знак приглашения подождать.
— Еще одно слово, Степан Фомич, — торопливым полушепотом сказал он, подходя ближе. — Забыл… Лично для себя хочу попросить вас — столько, сколько, думаю, сумею заслужить…
Он оглянулся по сторонам и несколько таинственнее, улыбаясь как бы с некоторым умилением, зашептал:
— Мне не нужно ни злата, ни сребра, что называется… Как вам известно, у меня коровка есть и две телки. Корма — сами видите какие! Голодная скотинка приходит, надо хоть по навильничку бросать. Ну, а зиму еле-еле дотянул: купить негде, продать не пришлось, а теперь — куда? Резать? Жаль: корова стельная… Богом вас буду просить: накладите сенца возок-другой. Не откажите, ради Бога, хотя из сожаления к скотинке! А я отплатить молитвой вам справлюсь, думаю…
Степан Фомич покряхтел в некотором раздумье и сказал:
— Что ж, возок можно, пожалуй…
— Ну, спаси вас Господи! А я за вас вечный богомолец.
И когда о. Иван утонул в толпе молящихся, хорунжий, распуская свой зонтик и качая головой, пробормотал:
— Ну и хамлет! Хам-ле-ет!..
Когда вышли на гору — так называли отлогие холмы, старый высокий берег Медведицы, — родной угол оказался таким просторным, неожиданно восхитительным в мягких красках весны, что все как будто в первый раз увидели его. Домики станицы с потемневшими, серыми соломенными крышами виднелись отсюда маленькие-маленькие и жались друг к другу, как в жаркий день запыленные шленские овцы. А в середине — неподвижный пастырь в белой рубахе — церковка, и полуоблезшие главы ее играют и смеются на солнце. Дальше — дымчатые рощицы левад, а за ними — широкие полосы веселой зелени — дубовый лесок, похожий отсюда не на кустарник даже, а так — на мох, на лишаи. Чародей-художник небрежно набросал в сияющей и жаркой шири эти крошечные, как игрушки, людские жилища, мельницы с крыльями, станицы, хутора с сизыми рощицами, излучины Медведицы, играющие серебристыми переливами, жемчужную полоску нагорного берега Дона в лиловой вуали и безбрежный серо-зеленый ковер, раскинутый во все стороны, мягко окутанный тонкой дымкой голубого тумана в незнакомых и любопытных далях. И простенький узор прибавил: бледное золото песчаных полянок, пестрый изумруд извилистых балок и редкие точки задумчиво-молчаливых курганов, кудрявых яблонек и черных полевых хаток.
И над этим чарующим тихой лаской простором раскинут лазурный шатер, бездонный и ясный, весь в горячих алмазных лучах…
Вот она — земля-кормилица… Изборождена мелкими, колеблющимися бороздками, усеяна засохшими комьями неразбитого дерна, исхожена, изъезжена, полита потом, повита робкими, трепетными надеждами — лежит тихая, загадочная, безответная мать всего живущего…
Сушит
Копошатся люди на ней, как муравьи, темные, серые люди, отдают ей свои скудные силы и несложные помыслы и ждут, с упованием и тревогой ждут. И вон плод их трудов — тощая, реденькая зелень, тоненькие былинки хлебов, извилистыми строками подрагивающие на комковатой черной пашне. Редки, скудны, жалки они вблизи, едва дышат… Но уходят дальше — густеют, хорошеют и сливаются в одну зеленую, тихо ликующую песню — весны. И над ними звенят-заливаются, трепеща сквозящими на солнце крылышками, жаворонки, кружат ястреба и луни вдали, широко взмахнув крыльями, поднимается красавец дудак…
Чувство невольного, умиленного восхищения, занялось в груди о. Дорофея. Он перестал думать о том, что даст наброс. Трогала эта живая, движущаяся, необычная картина: старые хоругви, темными пятнами колыхающиеся на жемчужно-голубом, сверкающем фоне, пестрые краски и дешевенькое золото икон, приветствующих зеленый простор ровными мановениями в усталых руках богоносцев; двухсотенная толпа, рассыпавшаяся об дорогу и по полю, усеявшая степь пестрыми, живыми цветами женских костюмов… Длинный ряд повозок ровно шуршит сзади и вокруг них; как бесшабашные воробьи, толпятся, бегают, бранятся и дерутся ребятишки и девчата, облепив крикливыми стаями бочки с водой… И эта молчаливая ширь без конца, без краю… И вечная красота лазурного неба… Дивен мир Господень!..
— Благослови душе моя, Господи, — запел о. Дорофей. Шедший рядом с ним фельдфебель Семен Иваныч загудел басом, и вслед за ним задрожал красивыми переливами тенор ктитора. Ктитор был природный артист, и слушать его для всех было наслаждением.
— Такому калеке и какой голос дался! — задыхаясь от пыли, выражали свое восхищение казаки, шедшие сзади.
Когда вошли в глубь пашен, опять остановились, и опять было заказано несколько молебнов — больше всего пр. Илии, а затем и другим святым, преподобным, мученикам и апостолам. Никого не забывали. Но Илию просили всего усерднее и чаще. И о. Дорофей уже не спешил, читал раздельно, тепло, размягчаясь и умиляясь сам трогательными словами молитвы, — навертывались слезы и голос дрожал.
«…И ныне содержащею сухостию воздух, гладом прещаяй и смертию, помяни уповающие на Тя люди, помяни и птицы, помяни и скоты, и дух росы наведи, и сухость да престанет, и семена земли сотвори в воспитание человеков же и животных. Ты бо еси прозябаяй траву скотом и злак на службу человеков, и Ты еси изводяй хлеб от земли и вино источаяй, и елеем умащаяй человеческие лица: яко да подаваемым от Тебе благих в изобилии причащающиеся, в веселии, сердца прославим твою благость…»
И в стоящих на коленях запыленных фигурах, в склоненных головах, в грубоватых лицах чувствовалась трогательная, покорная просьба без слов, робкая, чуть теплящаяся надежда и желание верить в силу этого красноречивого моления.
О. Дорофей чувствовал, что крылья его собственной веры, отягченные разъедающей практикой суетной мысли, бессильно волочатся по земле… Но страстно хотелось чем-нибудь поддержать эту простую, наивную веру, которую сам он утерял, ободрить ее, окрылить надеждой…
— А хлебец как будто всходом не плох, — весело говорил он старикам, которые шли поближе, и хоть врал, но бескорыстно, для бодрости врал.
— Ничего, он не сконфуженный. То он бывает зажелненный, а это, ежели умолим дожжу…