Завсегдатай
Шрифт:
Ведь женщина, что спала сейчас в своей одинокой спальне, была Мариам, которой он не принес счастья, и это, как укор, легло своим знаком на все ее существо и омрачало, искажало сознание Алишо; та же, которую он увидел на большой фотографии, приходила к нему в грезы с доверием и ожиданием, потому и была желанной, как будто этой он мог бы дать счастье, если бы она хотела. Но Мариам, что появлялась в его воображении, была тем и хороша, что счастья не требовала, оставалась всегда молодой и доверчивой…
Прижавшись к ней, Алишо засыпал, довольный этим, не очень-то равным супружеством, ибо Мариам,
Странно, воображаемую Мариам он почти никогда не видел в своих сновидениях, даже капризную, могущую ранить своими укорами, — грезы эти не продолжались со сне, видимо, оттого, что в соседней комнате спала действительная Мариам во плоти, женщина одного с ним возраста, и ревнивый дух ее, должно быть, изгонял молодую Мариам из кровати мужа, едва тот засыпал, умиротворенный ее доверчивостью.
Но реальная Мариам из соседней спальни была бы, наверное, довольна тем, что в фантазии мужа приходила она сама, а не чужая женщина, она, хотя и в прошлом, несколько иная, еще с надеждой в душе… Но Алишо был скрытен и очень оберегал свои грезы, может, и потому, что нередко мучила его ревность, обида, если думал он, что шестнадцатилетняя Мариам, еще не знавшая его, могла бы полюбить другого — но кого, кого? Он вспоминал всех из ее окружения и не находил ни одного достойного мужчины, но ведь это и страшно, она могла ошибиться, доверчивая, желающая радости, и тогда нередко эту свою ревность и обиду Алишо переносил на Мариам, ставшую его женой, — одна мысль, что она могла бы предпочесть его другому, менее достойному, злила его.
Воображаемая Мариам не приходила в его сон в своей плоти, наверное, еще и потому, что утром, едва Алишо просыпался, боясь телефонного звонка, бежал в спальню к жене, как будто могла она еще продолжить его грезы. Сны щадили его, не желая тревожить столь длинной искаженностью реального, — ведь Мариам, пришедшая в его сновидения из грез, и та, подлинная, которую он видел по утрам, почти не отличались бы тогда друг от друга, обе со знаком укора.
Он сбрасывал с себя одеяло и бежал по коридору мимо детской и забирался под ее одеяло, пахнущее совсем по-иному, запахом чего-то тревожного, некой неестественной игры, дающее ощущение дня с его мелкими заботами — при всем воображении нельзя себя обмануть, притвориться, как нельзя насладиться притворством того состояния, за которым последуют слова: «Ну, пора вставать!»
Они просыпались почти одновременно, довольно поздно, в девятом часу (летом чуть раньше), но Мариам продолжала лежать в постели, нежиться и потягиваться, ибо также отодвигала время утренних забот на кухне.
Когда он приходил к ней неестественно бодрый, с ужимками и смешком, желая своим серьезным намерениям придать шутливую окраску, иронический подтекст, Мариам отворачивалась от него, тоже шутливо, играючи, чтобы не смотрел он на ее белое, опухшее от сна лицо и растрепанные волосы, так естественные ночью и так уродующие утром.
Они говорили две-три фразы, ничего не значащие, не обязательные, как правило, как супружеский кодекс утра, и слова эти полностью рассеивали его желание, его жажду поймать то тонкое, еле уловимое ощущение, которое помогло бы продолжить грезы. Он смотрел на ее плечи в красных
Но ведь он никогда не слышал голоса той, шестнадцатилетней Мариам, не мог сравнить с голосом жены, и нелепо поэтому оценивать этот звук, ласкающий и обещающий удовольствие.
Теперь, после утренних приветствий, Алишо понимал, что эта реальность начавшегося дня помогла ему ощутить нечто другое, полное противоположности его первому ощущению в момент прихода в спальню жены — не является ли та из грез копией этой, а оригинал вот он, эта женщина? Эта быстрая смена ощущений приходила от сознания того, что наступила другая жизнь, жизнь дня, а ее надо признать, покориться — ведь ее ценности истинные, человеческие, совсем иные, чем ценности ночных фантазий; трудно сводить их, они разные и несравнимые, и в каждый момент принимаешь то, что ощущаешь истинным.
Тоска была недолгой, лишь на границе иллюзорного и реального, и, видя, как он ежится от неудовольствия, Мариам предупредительно гладила его волосы, чтобы «поставить его на землю».
Страдала ли она сама от этих частых его перемен мнимого на подлинное? Наверное, да. Он чувствовал это по движениям ее рук; в раздвоенности, правда короткой, пока утихнет боль от разочарования, от смены грез, она особенно сильно ощущала в нем человека взрослого, но с мальчишеским характером, и только такой он был еще способен на дерзкие замыслы. Из чувства дерзости и противоречия он мог бы сделать себе славу как актер…
Но с возрастом успокаивался, стал лучше, человечнее, ибо избавлялся от тщеславия, но и таким он не совсем удовлетворял ее. Кажется, она больше хотела видеть его тем, дерзким, не благопорядочным, ровным и человечным, ибо в ней, при всей ее пассивности, рыхлости характера, сидел глубоко демон (не тот ли, который приходит к нему в грезы?!), а он желал искушать, звал к честолюбию, зато потом, когда Мариам видела его неудачи, это ее удовлетворяло, но не потому, что она мстила Алишо, нет, просто такой, ей думалось, он свыкнется с этой действительной Мариам.
Так приходящая в грезы Алишо в облике шестнадцатилетней Мариам боролась против него в паре с реальной Мариам, и обе они помогали друг другу, в большом согласии и так ловко, что он и не подозревал об их союзе; они же и не намекали ему на этот союз, ибо знали, что в его восприятии их раздельно — в мечтах и наяву — и есть их сила.
Правда, теперь он опять что-то решил для себя честолюбивое, когда сказал недавно, что этот наступивший год — Год Зайца, под знаком которого он родился, «мой год» — повторил он несколько раз и так многозначительно, что Мариам покоробило — не задумал ли он прожить «свой год» по-новому? Потом, видимо испугавшись чего-то, он пояснил, что это будет год нравственный, и, хотя он не договаривал до конца, Мариам подумала, что проснулась в нем его всегдашняя ревность.