Затишье
Шрифт:
глава тринадцатая
Артиллерийский инспектор господин Майр изумился. Его деревянное с глубоко врезанными глазницами лицо даже шевельнулось, мочальные баки встопырились, рот изобразил букву «о». Ничего подобного господину Майру наблюдать не приходилось. Этот мастеровой большой шутник: молотом системы Кондэ колет орехи! Сыплется шелуха, а ядро абсолютно цело. Мастеровой берет его из-под молота и преспокойным образом жует. Господину Майру сделалось худо.
— Э-э, любезный, — поманил он мастерового пальцем, — ты почему нарушаешь правила работы?
— У нас свои порядки. — Мастеровой очень нагло усмехнулся белыми зубами.
— Как звать? — Господин
— Звать меня Овчинников, — пожал плечами мастеровой. — А тебе, сударь, чего?
Он многозначительно глянул на печь, в которой сидели стальные болванки. Господин Майр почувствовал, что в цехе весьма жарко и, не сгибая ноги, направился к выходу. Нет, с него достаточно. Он приехал в Мотовилиху, чтобы присутствовать при поражении капитана Воронцова, засвидетельствовать это соответствующим актом и отбыть в артиллерийское управление. В управлении держали пари. Господин Майр не был игроком, но все же не верил, что в этой Мотовилихе могут соперничать с самим Крупном. Капитан Воронцов произвел на господина инспектора весьма неблагоприятное впечатление: заносчив, самоуверен. Майр счел своим долгом напомнить ему, что наряд военного ведомства, заключающий в себе сто четырехфунтовых стальных орудий системы Крейнера и пятьдесят двенадцатифунтовых пушек, вступает в силу лишь после благополучных испытаний пробного образца.
— Об этом знает каждый мастеровой, — ответил Воронцов. — Вы приехали слишком рано, господин Майр, мне занимать вас недосуг. Если желаете, то в нашем усердии убедитесь сами.
Инспектор Майр убедился: завод похож на становище разбойников, и пошел в свои комнаты, снятые у очень любезного господина Паздерина.
А тем временем Овчинников свистнул подручным. Длинными, подвешенными на цепи к рельсе клещами добыли они из раскаленной пасти печи белую, как огромная редька, болванку. С нее коркою отваливалась окалина. Сноровисто водрузили на стол. Андрей подумал: «Вот бы так-то этого самого инспектора», дернул рычаг. С хрустом сжалась тугая сталь. На лицах — капельки пота, на запонах — огнистые переливы. Содрогается земля, пар, словно из крана перестоявшего самовара, рвется из золотника: «Фуб, фуб, фу-уб»!
— А ну, шевелись, — кричит Андрей подручным, — капитан в долгу не останется!
Раньше он думал: никакому начальству верить нельзя. Вспомнит, как отца притащили после правежа, — зубы трещат. Велик ли был тогда Андрей — и его каторгой стращали… Но капитану поверил. Сам при капитане собрал молот, сам почуял, сколь послушна железная махина — будто своя рука. Да и оглушал работой тоску по Катерине: войдет в цех, почует запах огня и словно отрубит остальное — на время…
Первую деловую болванку привезли в кузнечный цех как невесту. Правда, была невеста такой увесистой, что подали под нее особую телегу, окованную полосами железа. Капитан шел впереди, сильно отмахивая руками, словно на смотру. Ирадион — справа; длинные волосы поредели, посеклись, на скулах лепешками румянец, узкие глаза блестят, как медные шлаковины, весело и остро. Слева Алексей Миронович в войлочной шляпе до бровей, борода вперед: знай, мол, наших. Яша замыкает, радостью рассинелись его глаза, лицо светлое, будто девичье, словно не тронуло его ни летнее солнце, ни жесткий зной печи. Сталь отлили такую, что хоть связывай узлами, расплющивай в пластину не толще бумаги — никаких трещин. Редкостная сталь.
— Смотри не подкачай! — подсказывает Ирадион Андрею.
— Да уж как-нибудь… Милости просим погреться, у вас, поди, холодно!
Капитан крестит свирепо раскаленную печь:
— С богом, ребята!..
У механического цеха ждал прокованную болванку Бочаров. Никогда
Как муравьи, обступили болванку, приняли на станки. Со свистом крутился трансмиссионный вал, по-змеиному шипели ремни, крыльями шлепали в слабине. Среди переплетов ремней толпились мастеровые. Болванка медленно проворачивалась на обдирке, радужная стружка с тонким звоном капала из-под резцов. Никита облизнул пересохшие губы, вытянул шею. Не ведал, что так истоскуется, словно опять впервые допустили к станку.
— Вот эдак бы да первый сноп, — сказал Евстигней Силин, пошевелил пальцами; капли запутались в бороде. — Эх, не видать Бориса да Глеба — поспелого хлеба.
Поставили пушку на хода — на колеса. Сами дивились, какая она ладная, голубушка, да приглядная. И не красными кровями отливает под осенним солнышком, а голубыми. Сталь-то, выходит, меди благороднее. Никто не думал, что назначение ее — смертоубийство. Гладили ладонями хобот, заглядывали в черную со светлым отблеском у жерла дыру, садились на корточки. Не верится, что сами смастерили.
Епишка запрягал лошадей цугом, швыркал носом: мастеровые ребячатся, а у него дело эвон какое важное — доставить орудию на полигон. Из-за этого в ноги пал Бочарову:
— Дозволь мне!
Бочаров за плечи поднял, покраснел:
— Не могу, капитан велел кого-нибудь повиднее. Пойми, все-таки самое первое!..
— Знать ничего не знаю. Не дозволишь, окаянную беду сотворю.
— Шут с тобой, вези!
Косте было не до споров. Сколько ночей не спал дома: так, прикорнет в конторке на локте, обольет голову холодной водой и опять в цех. Капитан прибегал то и дело. Щеки в белесой щетине, глаза провалились, рот ощерен. Промчится по цеху и дальше — в снарядный, в картузный. В Мотовилиху все прибывали мастеровые и всякие неумехи, каждого надо было пристроить, пристегнуть к завертевшемуся колесу.
Из кузнечного везли, везли болванки. Костя велел мастеровым от новой пушки расходиться по местам, кивнул Епишке:
— С богом!
Шел рядом с колесом, склоняющим и подымающим спицы, больно тер переносье. Кончилось лето, были дожди, были ведренные дни — не видел. Работа и сон, сон и работа. Утверждали на фундаментах станки, привинчивали, пригоняли. В какое колесо толкнул капитан — не выскочишь. Может быть, потому некогда думать мастеровому о том, как он живет, некогда заглянуть подальше. Кто кому служит: им машина или наоборот?
А за спиной кричат, машут шапками:
— Пошла, пошла-а, кормилица! Господи, благослови, не спокинь!
Полигон за левым крылом завода, если стать лицом к реке, под горою. Кама здесь гола, пологий намытый берег уходит в воду, сливается с ее плоскостью. За нею строгий сосновый лес подымается неподвижными волнами к горизонту, стоят над ними кучевые тихие облака.
Пожухлая трава, уже хваченная заморозками, мягко подымается под тяжелыми колесами; означается будущая торная дорога. К пушке от деревянного домика полигонной команды сдержанно подходит капитан Воронцов, чисто выбритый, в шинели, в фуражке с кокардой. За ним журавлем следует господин Майр и в ногу шагают господа артиллерийские приемщики, придерживая полы шинелей. У ящиков со снарядами возятся мужики, а над ними командует Кузьма Капитонович Потехин. Старик петушится, голос начальственно тонкий, с хрипотцой. Николаевская шинель на Кузьме Капитоновиче сидит внушительно, над воротником пушатся расчесанные баки, снизу крепко торчит березовая палка-нога.