Западня
Шрифт:
Тогда она решила сама посмеяться над собой и показать им, что не жалеет никаких денег, лишь бы вылечить мужа. Всякий раз, как ей случалось брать при них сберегательную книжку из-под стеклянного колпака, она весело говорила:
— Ну, я пошла снимать лавочку.
Ей не хотелось сразу забирать из кассы все сбережения. Она брала по сто франков, чтобы не держать в комоде целую кучу денег; к тому же она еще смутно надеялась на какое-то чудо: а вдруг Купо выздоровеет раньше срока и ей удастся сохранить хоть часть отложенной суммы? Вернувшись из сберегательной кассы, она старательно записывала на клочке бумаги, сколько денег еще осталось. Она делала это только для порядка. Да, брешь в их сбережениях становилась все больше, но Жервеза с тем же ясным лицом, с той же спокойной улыбкой подводила итоги своего постепенного разорения. Разве не утешение, что эти деньги истрачены на такое важное дело, что они оказались под рукой в тяжелую минуту? И без всякого сожаления она заботливо прятала книжечку за часы, под стеклянный колпак.
Во время болезни Купо мать и сын Гуже были очень внимательны к Жервезе. Г-жа Гуже оказывала ей всевозможные услуги;
— Ну, старина! Вот тебя и склепали! — сказал как-то Гуже выздоравливавшему Купо. — Да я за тебя и не боялся, с такой женушкой — ты как за каменной стеной!
Гуже и сам собирался жениться. Его мать подыскала ему очень порядочную девушку, кружевницу, как и она сама, и от души хотела его обвенчать. Он согласился, чтобы не огорчать ее, был даже назначен день свадьбы — в начале сентября. Деньги на обзаведение уже давно были отложены и дожидались в сберегательной кассе. Но когда Жервеза заговаривала с Гуже о будущей женитьбе, он качал головой и говорил, растягивая слова:
— Другие женщины не похожи на вас, госпожа Жервеза. Кабы они были такие, как вы, то можно бы жениться хоть на десяти сразу.
Между тем прошло два месяца, и Купо начал вставать с постели. Он еще еле ходил — несколько шагов от кровати до окна, да и то опираясь на Жервезу. Там он усаживался в кресло Лорийе, вытянув правую ногу на табуретку. Этот зубоскал, который смеялся над людьми, ломающими копыта в гололедицу, никак не мог примириться со своим несчастьем. Он не умел мыслить философски. Два месяца, проведенные в постели, он только и делал, что ругался, проклинал все на свете и всех изводил. Разве это жизнь — круглые сутки валяться на спине, с ногой, твердой, словно деревяшка, и перетянутой, будто сосиска! Право, теперь он изучил потолок как свои пять пальцев, а уж трещину в углу может нарисовать с закрытыми глазами! Потом, когда он водворился в кресле у окна, пошли новые песни. Долго он будет торчать тут на одном месте, точно истукан? Не больно-то весело смотреть с утра до ночи на улицу, где не увидишь ни одного прохожего и откуда вечно несет жавелем! Ей-богу, этак быстро состаришься, он отдал бы десять лет жизни, лишь бы еще разок поглядеть на крепостной вал. И он снова и снова клял свою судьбу. Нет, право, это слишком несправедливо, с ним такого не должно было случиться — ведь он хороший работник, не лентяй, не пьяница. Будь это кто-нибудь другой, он еще мог бы понять.
— Папаша Купо, — говорил он, — разбил себе башку, когда налакался. Я не скажу, что так ему и надо, но все-таки это не удивительно… А я-то был натощак, чист, как младенец, и капли в рот не брал в тот день! И нате, качусь вверх тормашками только потому, что вздумал пошутить с Нана!.. Как хотите, а это уж слишком! Если есть господь бог на небе, то у него там плохие порядки. Никогда я с этим не примирюсь!
И когда он уже твердо стал на ноги, в нем по-прежнему жила глухая обида на свое ремесло. Нет, никчемное это дело — целый день, как кошка, лазить по крыше! Вот буржуа, те не дураки! Посылают вас на погибель, а сами небось трусят — даже близко не подойдут к стремянке: сидят себе в углу у камина, и плевать им на рабочий люд. И Купо договаривался до того, что каждый должен сам мастерить себе крышу. Черт возьми! Ведь это вполне справедливо: не хочешь мокнуть — прикрой свой дом от дождя. Он горько сетовал, что не выучился другому, более приятному и не такому опасному ремеслу, столярному, например. Это уж вина папаши Купо; у всех отцов дурацкий обычай непременно впрягать детей в свои оглобли.
Еще два месяца Купо ходил на костылях. Сначала он только спускался вниз и курил трубку на крыльце. Потом уже мог доковылять до бульвара и часами сидел там, греясь на солнышке. Мало-помалу к нему возвращалась прежняя веселость, и в долгие часы праздности этот зубоскал забавлялся, оттачивая свой острый язык. Но вместе с жизнерадостностью в нем рождалась и любовь к безделью; ему нравилось сидеть, свесив руки, расслабив мускулы, отдаваясь сладкой истоме; казалось, леность постепенно овладевает им и, воспользовавшись его медленным выздоровлением, все глубже проникает в плоть, ослабляя и усыпляя его. Купо возвращался домой веселый, насмешливый, уверял, что жизнь хороша, и не понимал, почему так не может продолжаться и дальше. Когда
Когда Купо было нечем заняться после обеда, он отправлялся к Лорийе. Они очень жалели его и, стараясь заманить к себе, были любезны и внимательны. В первые годы после женитьбы он отдалился от них под влиянием Жервезы. Теперь они старались прибрать его к рукам, подсмеивались над ним и уверяли, что он побаивается жены. Разве он не мужчина, в самом деле! Однако супруги были очень осторожны и лицемерно расхваливали достоинства Жервезы. Купо пока не затевал ссор с женой, но не раз клялся ей, что г-жа Лорийе ее обожает, и просил быть полюбезнее с золовкой. Первая ссора вспыхнула как-то вечером из-за Этьена. Кровельщик провел полдня у Лорийе. Когда он вернулся, обед был еще не готов, и ребята хныкали, прося есть; тут Купо вдруг набросился на Этьена и отпустил ему две звонких оплеухи. А потом ворчал битый час: этот ребенок ему не сын, он и сам не понимает, зачем терпит его в своем доме, кончится тем, что он вышвырнет малого на улицу. До сих пор Купо не затевал историй из-за Этьена. На другой день он повел речь о том, что мальчишка позорит его. Прошло три дня, и Купо уже с утра до вечера пинал его ногой в зад, так что Этьен, едва заслышав шаги отчима на лестнице, убегал к Гуже, и кружевница освобождала ему местечко за столом, чтобы мальчик мог готовить уроки.
Жервеза давно вернулась на работу. Теперь ей не приходилось поднимать и ставить на место колпак от часов: они проели все сбережения; оставалось только работать, работать до седьмого пота, ведь надо было прокормить четыре рта. И она одна работала за всех. Когда соседи жалели ее, она тотчас вступалась за Купо. Вы только подумайте, сколько он выстрадал! Не мудрено, если характер у него немного испортился. Когда он поправится, это пройдет. А если ей говорили, что Купо уже здоров и мог бы вернуться на работу, она решительно возражала. Нет, нет, еще рано! Она не хочет, чтоб он снова слег. Она-то помнит, что говорил доктор! Ведь она сама уговаривает Купо не работать и каждое утро просит его повременить, обождать еще немного. Жервеза даже потихоньку совала ему несколько монет в жилетный карман. А Купо принимал все как должное; он жаловался, будто у него болит то тут, то там, чтобы она ухаживала за ним; прошло уже полгода, а он все еще выздоравливал. Теперь, когда он отправлялся посмотреть, как работают другие, он охотно заходил с товарищами пропустить стаканчик. Право же, в кабачке было совсем не плохо: можно посмеяться, потолковать о том о сем. Никакого греха тут нет. Только ханжи говорят, что скорее сдохнут от жажды, чем зайдут в кабак. Раньше товарищи смеялись над ним, и за дело: разве может стаканчик вина повредить человеку? Ведь он пьет только вино, и Купо бил кулаком себя в грудь, — он гордился тем, что пьет одно вино, а водки в рот не берет; вино удлиняет жизнь, не вредит здоровью, не опьяняет. Однако не раз, прошлявшись весь день от стройки к стройке, от кабака к кабаку, Купо возвращался домой сильно под хмельком. В такие дни Жервеза говорила, что у нее разболелась голова, и запирала дверь, чтобы Гуже не услышали, какие штуки выкидывает ее муж.
Но мало-помалу Жервезой овладевала грусть. Утром и вечером она заходила на улицу Гут-д’Ор взглянуть на лавочку, которую до сих пор еще никто не снял; она рассматривала ее тайком, как будто это было ребячеством, недостойным взрослого человека. Лавочка снова не давала ей покоя: вечером, потушив свет, она лежала в темноте с широко открытыми глазами, и эта несбыточная мечта манила ее, как запретный плод. В сотый раз она принималась подсчитывать: двести пятьдесят франков — плата за аренду, полтораста франков — на обзаведение и устройство, сто франков, чтобы прожить первые две недели: итого, самое меньшее пятьсот франков. Если она не твердила об этом вслух, постоянно, то лишь из страха, как бы не подумали, что она жалеет о деньгах, потраченных на лечение Купо. Порой она вдруг бледнела, запнувшись на половине фразы, боясь выдать свою мечту, и замолкала смущенная, словно утаила дурную мысль. Теперь придется проработать еще года четыре, а то и пять: раньше им не скопить такую крупную сумму. Она приходила в отчаяние именно потому, что не могла открыть прачечную сейчас же, — ведь тогда она сводила бы концы с концами без помощи Купо, а он отдыхал бы еще несколько месяцев, пока ему снова не придет охота работать; она успокоилась бы и избавилась от тайного страха за будущее, сжимавшего ей сердце, когда Купо возвращался навеселе, распевая песни и рассказывая, какую потешную штуку выкинул этот стервец Бурдюк, которого он угостил вином.
Как-то вечером, когда Жервеза сидела дома, к ней заглянул Гуже и, застав ее одну, против обыкновения, не сбежал сразу к себе. Он сел и, поглядывая на нее, закурил трубку. Он, видимо, собирался сказать ей что-то очень важное; должно быть, он вертел и переворачивал в уме какую-то мысль, не зная, как ее лучше выразить. Но вот, после долгого молчания, он наконец решился, вынул трубку изо рта и выпалил одним духом:
— Жервеза, вы позволите мне одолжить вам денег?
Жервеза стояла у комода, наклонившись над ящиком, и перебирала какие-то тряпки. Сильно покраснев, она разом выпрямилась. Значит, он видел, как она утром торчала минут десять перед лавочкой, не в силах отвести от нее глаз? А он смущенно улыбался, будто сделал ей какое-то сомнительное предложение. Но она решительно отказалась: никогда она не возьмет денег в долг, не зная, сможет ли их отдать. К тому же ей нужна слишком большая сумма. Но он настаивал, подавленный, огорченный; наконец она воскликнула: