Зал ожидания
Шрифт:
6
Я повернулся тяжело на обширном диване, ощущая тонкий запах французской парфюмерии, приоткрыл глаза. Она тихо вязала какую-то дребедень. Сидела у ног моих, преданно не нарушая хода моих мыслей. А бумага свалилась на пол. Казалось, что где-то вдали шумит динамик справочного бюро, и доносится шум волнующихся пассажиров. Но это, по-видимому, ворчал розовый унитаз, недовольный тем, что его интернировали с его родины. Родился он на одном из заводов Западной Германии. В туалете он являлся главным действующим предметом. Понизу его комель ласково охватывал пушистыми лапками бежевый коврик. На стенке клозета, чтобы не скучно было какать, была приклеена реклама-картинка. Загорелая парочка мыла друг друга белоснежными мочалками и очаровательно улыбалась объективу. Особо срамные места мужчины были элегантно припорошены пушистой пеной, а женщине нечего было скрывать от народа. "Веселые напевы доносятся из ванной фирмы Хэгфорс!" — гласила надпись. И даже подтирочный материал в этом уютном кабинете
Раз утром я проснулся от звонка разбитого стекла. Вот здесь проснулся, на этом же семиспальном диване, ныне завершающимся пухлыми коленками нараспашку. Высунул башку в окно и смотрю.
Женщина лет тридцати с мелочью кавказской породы, хорошая женщина, без косметики и следов потребления алкоголя, держит в тонкой руке диабазовый булыжник (видать, второй по счету) и неумело кидает его в окно квартиры на первом этаже. Бить окна она, как видно, никогда не била, и делать это ей вовсе не в привычку. Но судьба-злодейка, наверное, заставила ее прибегнуть к таким методам критики существующих порядков. Рядом с ней мальчик и девочка. У подъезда — узлы и чемоданы. Мальчишка полез в квартиру. "Не порежься о стекло",- предупредила его мать. "Ладно". Но вскоре приехала желтая машина ПМГ, из нее вылезли два плотных сержанта, и на глазах собравшейся публики выволокли женщину в центр двора, заломив ей руки и цепко держа ее за волосы. Наиболее усердствовал лысый старший сержант в расстегнутом кителе. Люди ему кричали: "Свинья! Она ж женщина!. . " Он ото всех огрызался и ловко заталкивал женщину за решетку, в "газик". Вокруг в панике бегали дети, кричали истошно: "Ма-ама! Мамочка миленькая! .." Я не выдержал и тоже стал орать на сержанта, в окно... Да что я все это ведаю? Это общеизвестно. Август. Восемьдесят седьмой год. Двор дома на углу Северного проспекта и улицы Есенина. Люди кричали ему: "Напялил форму, лоботряс,— и думаешь, что тебе можно? Все тебе с рук сойдет?!" "Ма-ма, мамочка, мамочка! .." Ну, граждане, кто не видел этого случая, надеюсь, видели другие случаи — они у нас не редкость, да не в этом суть — советский человек имеет право на койку в КПЗ... Суть в том, что дети весь день сидели на чемоданах, а потом мать вернулась. Опозоренная, потому что сержант кричал, что милиции она личность известная, как аферистка и прочее, хотя почтальон и собравшиеся на шум дворники утверждали обратное...
Я сказал ей: "Напишите генералу, как этот мерзавец вам заламывал руки — сейчас не сталинское время и не пиночетовское". А она стала в ответ плакать и жаловаться, что ее обманным путем выписали и жить ей с детьми теперь негде, и что она не знала закона, что прошло более шести месяцев после ее выписки. И теперь она с детьми бездомная, а квартиру занимает торговый делец. "Ну и что,— сказал я.— У нас никто не знает закона. И тем более, сержант, который вам крутил руки. Он — подонок".— "У него просто такая работа",— возразила она. "Судя по всему — вы с Кавказа?" — "Нет, это предки мои оттуда".— "А поезжайте туда? Вас на Кавказе в обиду не дадут".— "Кому я нужна с двумя-то детьми?" — она горестно усмехнулась. Действительно, кому? Не государству ж! . . На том и расстались.
Она куда-то делась ночью вместе с детьми.
А пока они сидели внизу, я сказал:
— Слушай, пустить бы их хотя бы переночевать...
— Как хочешь, миленький, — она тогда прильнула ко мне щекой.
Господи! "Как хочешь!" Это она упорно напяливает на меня маску хозяина ее квартиры, да? Почему она не откликнулась: "Давай!" — и не побежала за этой кавказской семьей? Нет, спасибо! Я на себя мизерной роли хозяина не возьму. Спасибо.
А все остается ощущение, что сидит та женщина на узлах и чемоданах и смотрит в пустоту будущего. Без укора, простив сержанта, простив обманувших ее людей, да и там, где она обитала до сегодняшнего дня, не ужилась, видать... "А я-то чего раскудахтался? — подумал о себе.— Высунулся — справедливости захотелось? Вот расслышал бы мент — пригласил бы за волосья в отделение, да по печени в машине б угостил, а возражал бы против угощения — так и до суда дело довел бы, чтоб другим неповадно". Правду говорят, что чем дальше от центра — тем сержант толще!
Так я познакомился с отцом... Раньше, когда бывшая моя вторая жена пыталась сетовать на тяготы жизни, я предлагал ей представить себя с четырьмя детьми, в полуразвалившейся избушке, с дымящейся печкой, с водой, из колонки за полкилометра, с зарплатой в семьсот рублей старыми. Без бабушки, без мужа, без электричества, без газа и ванной, без горячей воды. Предлагал ей закрыть глаза и представить это на мгновение. Она зажмуривалась и бормотала: "Невозможно. Фантастика!" Потом открывала глаза, смотрела задумчиво в окно, усмехалась и расшифровывала усмешку: "Впрочем, на керосине и лебеде, без обуви и штанов я б десяток вырастила".
Не знаю.
Ну а выглядела мама так: видали картину Пикассо "Утюжельщица" из "голубого периода"? Вот она. Это — мама. Она работала утюжельщицей на швейной фабрике, таскала семикилограммовые утюги из смены в смену, выполняя и перевыполняя, опережая и рапортуя. И на Доске почета висела ее фотография, когда отца реабилитировали, а Берию разоблачили. И вспомнили тут, что она давно передовица и прочее. Ну, ладно.
Ей едва перевалило за тридцать, когда она осталась в таком положении. (Сейчас тридцатилетние девчонки по танцам ударяют, перекраивают, лицуют жизни и судьбы, делают пластические операции, прямят носы и уши, красят волосы, щеки и губы...) Мне год, далее — четыре, пять, старшему — семь. Пока меня кормили и лелеяли в Москве, эта контора в три ночи поднималась и перлась в очередь за
Помню, в лютые морозы мама бегала на работу в резиновых сапогах да в железнодорожной шинели. А до фабрики километров пять... Потом справила польский военный китель. Перешила его на руках...
Детство почему-то вспоминается только хорошим. Единственное отрицательное ощущение осталось у меня в памяти — это чувство голода. Голод (после сытой московской жизни) я переживал особо остро. Наиболее трудно приходилось зимой. Летом-то можно поискать что-нибудь, поесть зелени, да и тепло повсюду. А зимой!.. Понятна моя радость, когда, заболев брюшным тифом, я угодил в больницу, приобретя право на завтраки, обеды и ужины. Аппетита, конечно же, не было, но я ел. Ел через силу, постоянно помня, что еды этой не так давно не было, и выздоровлю — ее опять не будет... В больницу ко мне не ездили, потому что на дорогу уходила стоимость буханки хлеба, и все равно посетителей в палату не пускали... С казенным питанием мне не раз везло. Однажды я свалился с крыши и опять посчастливилось попасть в больницу. Болеть не болел, только кружилась голова, когда вставал на ноги, но зато ел досыта. Правда, когда я влетел в больничные палаты с заворотом кишок,— там уж не до жратвы было. Куда глотать, когда в брюхе все перепутано. Помню, доктора даже пытались разрезать мне живот, чтобы распутать мой ливер.
Говорят, кто наголодался, набедствовался в жизни, тот потом становится жадным, у него проявляются наклонности к накопительству, к роскоши (если есть возможность). Не знаю — жадный я или не жадный. Не мне судить. Не раз брался копить. Раз накопил сто сорок рублей, во они почему-то пошли прахом... И с тех пор не брался. Вот до сих пор и не имею ни хрена. Даже угла своего. Валяюсь на чужом диване, на чужой подушке, и на ногах чужие (дежурные) тапочки, а в благодарность за это — цветочков ей даже не принесу. Да-а, осталось еще такое во мне — пересиливаю себя, когда покупаю цветы. В сознание не укладывается эта пустомельная трата денег. Не могу понять, как это, отдать за три цветка стоимость пяти килограммов сахара или тридцати батонов? За понюшку-то?! Эх, надо было, как пошел работать, откладывать хоть по пятерке в месяц. Сейчас бы сколько там было? Наверное, тысячи б полторы запросто! Вот было бы у меня полторы — я бы, в первую очередь, пошел в сберкассу, снял бы... Нет, так ничего не получится!
Сейчас, вероятно, даже пожалеют маленького человека, у которого отец находится в тюрьме. В то время, при большой плотности в классе, я сидел за партой один. Ребята меня дразнили. Пытались за меня вступиться братья, но, изголодавшие и отощавшие, оказывались биты. Как-то один диссидент утверждал при мне, что Сталин усадил в лагеря чуть ли не каждого второго мужика. А я думал, как же! Ведь я один в классе был сыном "бандита". Остальные же имели отцов. Не все, конечно. Да и отцы-то были — военные инвалиды. А у кого вовсе не было отца — матери родили их приватно, без брака, так как мужиков повыбивало на войне, и они превратились вместе с сахаром и крупой в дефицит. У меня отец пилил тайгу в воркутинских краях, а больше ни у кого.
Начал я учиться с того, что променял пенал, а затем и букварь на хлеб. Вечером мать меня выдрала, но зато я наконец-то наелся. Я мечтал стать жуликом, чтобы незаметно забраться в школьный буфет, досыта наесться, а там можно и погореть. Может, тогда меня заберут и посадят к отцу в тюрьму?.. Но что-то всегда мешало мне проникнуть в чужой портфель и добыть оттуда бутерброд, яблоко или еще что-нибудь съестное.
Может, в порыве голодного приступа, не управляя своими конечностями, вернее, не в силах контролировать их действия, я бы и грабанул кого-нибудь копеек на сорок, да матери боялся страшно. Она нас драла, лупила, секла, спускала шкуру, била как сидорову козу и еще пуще, чуть ли не каждый день устраивала выволочку, буздала, жогала, снабжала затрещинами и подзатыльниками. Но и мы, полагаю, заслуживали эти порки с лихвою. Крапиву вокруг дома мы заранее выедали, а за прутьями с березы матери уже приходилось не только тянуться, но и прыгать — нижние ветви уже были все пущены в дело. Зимой наметенные ветрами сугробы помогали ей дотянуться до прута нужной упругости, а летом она колотила нас тем, что подворачивалось под руку. Одной березы возле дома было явно недостаточно. Из всех четверых один Колька был долговязым тихоней, да еще и заикался. А поскольку мать его не лупила, делали это мы. По принципу социальной справедливости.