Закат Европы
Шрифт:
Поэтому самое раннее и самое простое из всех искусств обращается к первичной материи мира, к воплощенному противодействию, о которое разбивается страх, – к камню. Мы никогда не поймем гигантской архитектуры соборов и пирамид, если не станем рассматривать ее как жертву, которую юная душа приносит чуждым силам. Жертва в первоначальном смысле, какой придавал этому слову человек, означает принесение в дар части собственной души совершающего жертвоприношение. Прежде всего ею является священное животное, в котором пребывает частица души клана или в которое входит душа приносящего жертву при помощи акта освящения и принесение которой создает мистическое примирение с высшими силами.
Такою жертвою являются все ранние архитектуры – величайшей жертвою, которая когда-либо была приносима. Ибо в них не только заключен тот или Другой символический смысл, как в культовых танцах и песнях, в картине, статуе или сонате, но в них пребывает весь дух данной культуры, которая, оцепеневая в камне, стремится таким образом связать себя с основой мира. Старый готический собор есть совершеннейший макрокосм фаустовской души, храм-пирамида – макрокосм египетской души, купольные базилики Равенны и Византии – магической. По сравнению с этим все позднейшие произведения искусства есть нечто мелкое. Звуки и цвета, рассекаемый
Это первое искусство нуждалось в сознании победы; поэтому оно преодолевало камень и принуждало его вырастать из земли, принимая символические формы. Так как темой этого искусства была сама жизнь, то его формы связывались непосредственно с мыслью о смерти, как в храмах-пирамидах, внутренние галлереи которых приводят к гробнице фараона, так и в соборах, чьи сводчатые корабли с рядами колонн ведут к высокому алтарю с совершающимся на нем таинством евхаристии, в котором вочеловечившийся Бог приносит себя в жертву. По сравнению с этим искусством все другие есть игра, наслаждение; все они слишком земные. Вот откуда эти исполинские грузы, которые приняло верующее человечество, обратившее в истинную жертву самую работу над постройкой. Чудесной кажется нам духовная сила, с какой люди этих ранних эпох разрешали технические задачи, с уверенностью сомнамбулиста, почти бессознательно, – те задачи, перед которыми зрелое знание современности со стыдом останавливается. Я имею в виду исполинские каменные глыбы в фундаменте храма Солнца в Баальбеке», с которыми справлялась раннеарабская эпоха совершенно загадочным для нас образом; это был ее способ служения идее своего существования, своему переживанию мирового пространства. Я имею в виду также сказочные каменные массы соборов и пирамид, вознесшиеся от земли ввысь, в мировое пространство. Как около 1100 года князья, горожане и рыцари сами таскали тяжести, чтобы воздвигнуть эти соборы посреди крошечных городов – вся гордость» строителя выражена в стихах младшего Титуреля, – так и сооружение пирамиды Хеопса было священным делом. Ни рококо, ни Афины Перикла, ни Багдад Гарун-аль-Рашида – при всем изобилии их технических и материальных средств – не были способны к таким сооружениям. Акрополь, Версальский дворец, Альгамбра – произведения утонченного художественного ума – представляются рядом с этим маленькими и слишком человеческими.
Величественная орнаментика и величественная архитектура – эти сновидческие искусства, – как родные сестры, неизменно обозначают начало нового культурного развития. Конечно, многие мотивы северного орнамента раннегерманского и кельтского происхождения – даже в «Эдде» есть много кельтского, – не говоря уже о заимствованиях из арабского и античного искусства, но только в X веке возникает концепция единого, органического фаустовского орнамента, безмерно глубокого по замыслу, того орнамента, которому мы удивляемся в церквах св. Трофима в Арле, св. Петра в Ольнее, св. Лазаря в Отёне, в Пуатье, в Муассаке, а в Германии главным образом в соборах эпохи Оттонов и Штауфенов, на скамьях хора, на утвари, облачениях, книгах, оружии. Всюду здесь новый символ – бесконечное пространство – отчеканил художественные формы в один общий язык. Одновременно с магическими купольными пространствами сирийских базилик пробуждается волшебный язык арабесок, которые, мерцая, извиваясь, пожирая все линии, одухотворяют и делают бестелесной всю область арабской культуры – вплоть до художественных форм персидского, лангобардского, норманнского, то есть так называемого средневекового, искусства.
Священная строгость присуща этим ранним формам. Древнейшая дорика не без основания называется геометрическим стилем. Древнехристианское и позднеязыческое искусство рельефа и портретных изображений на саркофагах, искусство так называемого константиновского стиля, рассматривалось поэтому, и теперь еще рассматривается, как упадочное искусство. В храме мертвых Хефрена (IV династия) достигнута вершина математической простоты: всюду прямые углы, квадраты, прямоугольные колонны; ни одного украшения, ни одной надписи, ни одного перехода; только несколькими поколениями позже смягчающий напряжение орнамент отваживается проникнуть в царственную магию этих пространств. Таким же духом проникнуто благородное романское искусство Вестфалии (Корвей, Минден, Фрекен Хорст) и Саксонии (Хильдесхайм, Гернроде), которое с не поддающимся описанию внутренним весом и достоинством возвысилось над готикой в собственном смысле этого слова и было способно вложить мировой смысл в одну линию, одну капитель, одну арку.
Для этого простого языка младенческой души нет ничего невозможного. Мы находим в нем символы, специфический характер которых до тех пор никто даже не предчувствовал. Египетская душа, с ее постоянным влечением к хронологии, к неслыханной размеренности и взвешенности социального бытия – которое в этом единственном случае действительно разыгрывалось «sub specie aeternitatis», – с ее любовью к самым твердым камням, с ее отказом от всего чисто литературного, уже с самого начала объединила все это со страстной силой в своем высшем проявлении – в государстве, которое является наиболее адекватным выражением духа египетской культуры. И государство есть элемент архитектуры. И его формы, формы ставшего, совершившегося, протяженного, говорят об основном символе всякой культуры. Античный полис есть коррелят дорического храма, чисто эвклидовское тело. Западноевропейская система государств есть динамика географических пространств. Еще более ясным языком говорит форма египетского государства. Его мероприятия и учреждения считаются по династиям; его население, тщательно расслоенное на сословия, тоже образует пирамиду с фараоном во главе. У каждого своя общественная обязанность. Индивидуальная жизнь растворяется в великом общем потоке. Нет «гения», нет частных интересов. Это государство есть судьба; оно является выражением пути египтян; оно ставит самое себя в отношение к идее смерти. Пирамида есть исполинская гробница фараона, закладка которой образует первый акт его царствования; в течение его царствования над ее сооружением работает весь народ. К фараону, «ка» которого, связанное с его мумией, переживает все династии, ведет величественная дорога колонных зал и анфилад статуй; ряды колонн, барельефов, статуй повторяют еще раз метафизический мотив
Оба государства суть высшее выражение заботы; можно даже сказать – долга. Если кантовская этика находит где-нибудь осуществление, не в формулах, но в живой действительности, то именно здесь. Есть нечто прусское, нечто от Фридриха Великого в государственном настроении египетского населения. Но в тесном соседстве с Египтом стоит культура, которой никогда не было свойственно чувство будущего, направленность жизни, смысл истории, которая никогда, следовательно, не знала никакой заботы, – я разумею античную культуру. Вот почему она никогда не вылилась в действительное государство и не дала ранней архитектуры высокого стиля.
Отсюда понятно, почему всемирная история всегда понимается и трактуется по преимуществу как история государства. Эта связь таит в себе глубочайшую необходимость. Культура (душа), которая лишена ощущения собственного становления – то есть истории, осуществления возможностей, – лишена также понимания своих задач. В идее государства рисуется история будущего, как его хочет данная культура. Прошлое и будущее в одинаковой мере есть феномены третьего измерения. Можно заботиться о том и о другом или ни о том, ни о другом, об усопших и о неродившихся или только о счастье минуты. Социализм предполагает высокую оценку истории, поскольку наступающее он связывает с прошлым; стоицизм же, напротив, неисторичен. Он ни о чем не вспоминает и ни о чем не заботится. Египетское государство в известном отношении социалистично. Индийская государственная история – если только мы имеем право говорить о таковой – в отношении своей беззаботности и предоставления вещей своей собственной участи содержит в себе нечто античное. Кому свойственно внутреннее развитие – в эпоху Гете его называли культурой личности – и кто дает себе отчет о нем, тот имеет также внутреннее будущее и волю к нему. «Государство» внутреннего человека есть его характер. Образование характера и история государства в глубине своей тождественны, как биографические формы отдельной личности и культуры, к которой принадлежит она. Шекспир наряду с «Отелло» и «Макбетом» дал нам ряд своих хроник, Гете наряду с «Эгмонтом» – «Тассо», наряду с внешней – внутреннюю революцию. Дон Кихот, Дон Жуан резюмируют также политическую фазу, и мы вправе назвать политикой души совершенно не античную, психологическую диалектику романов Шодерло де Лакло, Стендаля и Бальзака; в этом смысле Жюльен Сорель есть питомец Наполеона. Но аттическая драма аполитична – следовательно, мифична – и лишена формального мотива внутреннего развития. Как Антигона не была характером, который «складывается в потоке мира», так и Афины не были государством в западноевропейском смысле. И первая и вторые всей совокупностью своего существования принадлежат моменту, слепому случаю. Они всегда закончены, как эвклидовское тело. У них нет генезиса, существование их лишено цели. Оба явления, мировой образ истории и феномен государства, в котором, по выражению Гете, непосредственно созерцается идея, относятся как жизнь и пережитое. Политическая история Запада и западная система государств относятся как хотение и достигнутое, античная же история и голое множество «полисов» – соответственно этому как laissez faire [19] и его результат.
19
Здесь: свобода действий, независимость (франц.).
Готический собор так относится к религии Севера, как пережитое к переживанию. Дыхание его пространства есть Дух Божий. Он символизирует «путь к Богу», к высокому алтарю, который в бескровной жертве заключает непрерывное чудо, соединяющее причастников ее в видимую церковь, в фаустовское общество, пребывающее по ту сторону границ пространства и времени. Эта мысль, всецело являющаяся достоянием западной души, мысль, возникшая в X столетии и фиксированная как догма в 1215 году на Латеранском соборе, создала из арабской базилики восточного христианства собор. Ощущение пространства магического человека, нашедшее себе выражение в построенном сирийцем римском Пантеоне и приведшее к купольным сводам Равенны и Константинополя и грандиозным мечетям ислама, внезапно уступило место новому переживанию глубины и, следовательно, новой архитектуре и новой идее государства. Дворцовая капелла Карла Великого в Аахене – по духу своему мечеть – еще не таит в себе предчувствия всего этого. В начале IV династии, около 3000 года, когда вместе с окончанием эпохи Тинитов появилась на свет египетская культура, путем такого же внезапного творчества одновременно с новым мироощущением возникла как целое идея новой религии, идея государства фараонова и воплощающего ее исполинского храма Мертвых,
Теперь, когда выяснено различие собора и пирамиды, невидимой церкви и видимого государства как форм, воплощающих общее душ, для нас становится понятным мощное явление готической души, устремляющейся в величественном порыве за пределы оптически связанной чувственности. Может ли что-либо быть более чуждым смыслу египетского государства – которому все фараоны служили, тенденция которого может быть названа возвышенным реализмом, – чем политическое честолюбие великих саксонских, франконских и штауфеновских императоров, которые гибли, устремляясь за пределы всякой государственной деятельности? Признание границы было бы для них равнозначно обесценению идеи владычества. Здесь бесконечное пространство входит в круг публичной жизни со всей неописуемой мощью изначального символа, и мы можем к фигурам Оттонов, Конрада II, Генриха II и Фридриха II причислить также норманнов, завоевателей Исландии, и прежде всего великих пап Григория VII и Иннокентия III: все они хотели распространить сферу своего владычества на весь известный тогда мир. В этом отличие гомеровских героев, с их скромным географическим горизонтом, и постоянно устремляющихся в бесконечность героев сказаний о Граале, Артуре и Зигфриде. В этом также отличие крестовых походов, участники которых стекались от берегов Эльбы и Луары вплоть до границ известного тогда мира, и событий, лежащих в основе «Илиады», местная ограниченность и обозримость которых дает нам право с полной уверенностью заключить о стиле античной души.