Впереди идущие
Шрифт:
Авдотья Яковлевна отправилась на прогулку. Гуляла долго, до изнеможения, потом решила отдохнуть в той беседке, где они встретились вчера. В беседке был все тот же зыбкий, рассеянный свет, все тот же тревожный шорох листьев.
И вдруг, припав на скамью, она поняла, что никогда не скажет ему «прости», и плакала, и улыбалась сквозь слезы. «Как же быть нам вместе, глупый, любимый, сумасшедший?! Как?.. И как можно жить иначе?..»
Охотники вернулись поздно вечером. Не было конца веселым рассказам о приключениях. Собственно, состязались в этих рассказах
Искрилось вино, осушались и снова наполнялись бокалы.
– За здоровье Авдотьи Яковлевны! – то и дело провозглашал Толстой. – За нашу богиню Диану!
Он взял гитару и, ловко перебрав струны, запел старую цыганскую песню:
Ах, да и беда ей накачалась,Ах, разнесчастной, навязалась…Пел Григорий Михайлович с чувством и не подозревал, с какой болью в сердце слушала песню Авдотья Яковлевна.
Ужин продолжался бы еще долго, если бы Иван Иванович не встал, покачиваясь, со стула.
– Пойду один на медведя! – Вилка, которую он держал в руке, показалась ему грозной рогатиной.
Все разошлись по своим комнатам. Иван Иванович благополучно заснул. Авдотья Яковлевна просидела у окна до рассвета…
День шел за днем. Как-то за обедом Толстой сказал, обращаясь к Некрасову:
– Я бы дал, пожалуй, тысяч двадцать пять. Дал бы и больше за одно удовольствие досадить журналом правительству, да как ни считал, больше не смогу. Действуйте, Николай Алексеевич!
Это было первое деловое слово Григория Михайловича. Все взоры обратились к Некрасову.
– Спасибо за доброе намерение и доверие, – отвечал он: – Но и финансовый гений не начал бы журнал с такими малыми средствами. Придется отложить до лучших времен.
– У тебя тоже могут быть деньги, – вдруг сказала Авдотья Яковлевна, обращаясь к мужу.
– У меня? – Иван Иванович принял эти слова за шутку. – В одном я не повинен перед тобой, – продолжал он, целуя руку жене, – я не сделал тебя богатой.
Но Авдотья Яковлевна не отступилась. Она напомнила, что в казанском имении Панаева есть непроданный лес.
– Как я сам не додумался! – удивился Иван Иванович, пораженный деловитостью жены. И вдруг спохватился: – Этот лес – единственное, что у меня осталось для платежа процентов за заложенное имение.
В дело вмешался Толстой. Расспросил подробно о размерах и состоянии лесной дачи, о ее местоположении и, как местный человек, дал надежную справку: можно выручить больше двадцати пяти тысяч.
– А насчет платежа процентов, Иван Иванович, позвольте мне быть вашим советчиком: в этой хитрой науке я, поверьте, дока, – заключил Григорий Михайлович.
Панаев загорелся. Деловой разговор быстро пришел к благополучному концу.
– По рукам! – говорил Иван Иванович Толстому. – Будем первыми вкладчиками в дело!
– По рукам, Николай Алексеевич! – обратился он к Некрасову. – В ваших руках будущее журнала.
Пили вино
А положение еще больше запуталось. Некрасов и Панаев начинали новое большое дело, и именно в это время Авдотье Яковлевне суждено встать между ними, разбить жизнь одного, чтобы дать счастье другому.
Иван Иванович торопился ехать продавать лес. Если бы хоть один раз в жизни он пригляделся к жене серьезно!
Встречи Авдотьи Яковлевны с Некрасовым были коротки. Измучившись, она мучила его:
– Что будет? Что будет?
– Прежде всего надо сказать Панаеву, – отвечал Николай Алексеевич. – Я уверен, он поймет, как благородный человек.
– Нет, нет, только не теперь! – отвечала Авдотья Яковлевна. Некрасов чувствовал, как ее руки дрожат в его руках. – И что ему сказать? Разве я уверена в тебе или в себе? – И тут же перебивала сама себя: – Помни, я потребую всего тебя, до последнего дыхания. Пока не поздно, ты еще можешь уйти… Слышишь, уходи!..
Но для этого прежде всего нужно бы было отвести ее сильные, горячие руки. А это были единственные в мире руки, в которые он отдавал жизнь.
Вскоре Панаев вернулся с запродажной на лес. Григорий Михайлович обещал выслать деньги осенью. Некрасов перебирал журналы, которые можно было бы перекупить. О программе будущего журнала много говорить не приходилось. Эту программу определяло имя Виссариона Белинского.
– Не пора ли ему написать? – спрашивал Иван Иванович.
– Рано! – отвечал Некрасов. – Не будем его тревожить понапрасну, пока дело не решится окончательно. Журнала-то у нас пока нет и не будет раньше, чем мы вернемся в Петербург.
Некрасова стали торопить с отъездом.
Связанный запрещением Авдотьи Яковлевны, он не мог сказать Панаеву о том, о чем должен был сказать прежде всего.
У Авдотьи Яковлевны появились новые тревоги. Она предвидела, жертвой каких пересудов ей суждено стать, едва пронесется в Петербурге весть о ее расходе с Панаевым. Еще страшнее была мысль об официальном разводе. Она знала, какой грязью сопровождается бракоразводный процесс в духовных консисториях. Но если и решиться пройти через всю эту грязь, развод вряд ли вырвешь! Духовные отцы сурово охраняют святость брака даже в тех случаях, когда ничего, кроме формы, не остается. Стало быть, суждено ей стать гражданской женой Некрасова, вернее, будут называть ее просто его любовницей. Ее будут провожать косые взгляды, презрительные усмешки и подчеркнутое отчуждение. Вот когда потребуется ей вся сила характера!
Она могла предвидеть все. Но стоило ей остаться наедине с Некрасовым – ею овладевал страх.
– Не торопи меня, ради бога, не торопи! – повторяла Авдотья Яковлевна.
Она снова обрекала его на унизительное молчание.
Видит бог, она его любила. Но она все еще просила у судьбы отсрочки, словно отсрочка могла что-нибудь изменить.
Перед отъездом Некрасова в Петербург им удалось увидеться без свидетелей, совсем накоротке.
– Как трудно ты любишь! – вырвалось у него.