Впереди идущие
Шрифт:
– Не мне быть адвокатом Владимира Бельтова, – отвечал жене Герцен, – но будь справедлива, Наташа. Бельтов сам вершит суд над собой, когда малодушно отказывается от собственного счастья. Впрочем, не в нем суть романа.
– Но и не в Круциферском же? – перебил Белинский. – Ты сочувствуешь ему и при всем снисхождении обрекаешь на гибель. Но если говорить о разночинцах, то разве не растут среди них другие люди?
– Пусть Любонька искупит мои грехи и будет заступницей перед читателями, – сказал Герцен. – Знаю, что растут люди, не похожие на смиренного и мечтательного Круциферского, и первый буду приветствовать
Среди этих разговоров для Герцена наступили тревожные дни. Умер Иван Алексеевич Яковлев. Ушел из жизни человек, который мог бы быть самым близким другом сыну, но который никогда его не понимал. Чувство грусти сменилось у Герцена раздумьями над жизнью людей, обреченных эгоизму и праздности.
Иван Алексеевич оставил состояние «воспитаннику» Александру Герцену и «иностранке» Луизе Гааг, как значилось в завещании. Документ как нельзя лучше отражал фальшивую мораль общества, к которому принадлежал покойник.
Из-за траурных церемоний Герцены временно отошли от дружеского кружка.
Белинского тревожило молчание Мари. Спасибо, из Петербурга приехал Тургенев и привез первое известие. Семья Виссариона Григорьевича благополучна.
Пришло, наконец, и письмо от Мари, вслед за ним – второе. У Мари полно хлопот и огорчений. Управляющий домом взял с нее лишних два рубля, она израсходовалась на покупку какого-то шкафа и клеенки, у Оленьки идет седьмой зуб, а сама Марья Васильевна чувствует боль в груди и вот-вот сляжет в постель…
Виссарион Григорьевич долго старался уразуметь, о каком шкафе, о какой клеенке идет речь, но так ничего и не придумал. А Мари может слечь в постель!
Белинский ждал новых писем от Мари и боялся их. Но тут приехали в Москву Панаевы. Семейство Белинского собирается в Ревель, Достоевский взял на себя все заботы о путешественницах.
Когда Иван Иванович Панаев изображал, как Достоевский укачивает Ольгу Виссарионовну, Виссарион Григорьевич смеялся и требовал повторения. Оторвавшись от дома, он начинал сильно скучать без дочери.
На смену Панаеву являлся, как признанный артист, завершающий программу, Тургенев. Героями сцены, которую он разыгрывал, были те же Достоевский и Ольга Белинская. Кульминацией был монолог Достоевского о своем теперешнем и будущем величии. Но едва Федор Михайлович вдохновенно объявлял, что сочинения его будут печататься не иначе, как с золотой рамкой на каждой странице, – тут сцена переходила в пантомиму: Достоевский начинал беспощадно вертеть Ольгу Виссарионовну во все стороны, стараясь разгадать тайну вдруг промокших пеленок.
– Да успеете вы попасть в свое Спасское, – говорил, отсмеявшись, Белинский. – Побудьте в Москве. Вон сколько наших собралось!
Тургенев откладывал отъезд со дня на день. Шумные сборища продолжались. Белинский заставлял Некрасова читать стихи, чаще всего «Родину». Некрасов читал медленно, слегка нараспев:
И вот они опять, знакомые места,Где жизнь отцов моих, бесплодна и пуста,Текла среди пиров, бессмысленного чванства,Разврата грязного и мелкого тиранства;Где– Святители! – только и мог воскликнуть Белинский. Он давно знал «Родину» наизусть.
Чтение «Родины» близилось к концу:
Нет! В юности моей, мятежной и суровой,Отрадного душе воспоминанья нет;Но все, что жизнь мою опутав с первых лет,Проклятьем на меня легло неотразимым —Всему начало здесь, в краю моем родимом!..Едва смолк Некрасов, заговорил Белинский:
– Помните, господа, у Лермонтова: «Люблю отчизну я, но странною любовью…»? А теперь Некрасов! Только тот может любить отчизну, кто умеет ненавидеть ее страдания. Прочитают ваши стихи, Николай Алексеевич, и верю: исцелятся люди от яда нашего российского прекраснодушия.
– Только в большом сердце могли родиться такие гневные, такие выстраданные стихи! – говорила Наталья Александровна Герцен.
Белинский выбрал удобную минуту для откровенной беседы с Некрасовым.
– А с чего же, винюсь в любопытстве, потащитесь вы, Николай Алексеевич, в казанскую глушь? Какие там невиданные чудеса?
– Толстой, если помните…
– Очень хорошо помню!
– Так вот, обещал Толстой богатейшую охоту. Как от такого соблазна удержаться?
– Охота! – Виссарион Григорьевич становился все более язвительным. – Далось вам с Тургеневым это непутевое препровождение времени! Тургеневу по молодости лет простится, – Виссарион Григорьевич, кажется, забыл, что Некрасов был моложе, чем Тургенев, – а с вас другой спрос. Дай бог с «Левиафаном» управиться, а вам, выходит, только бы с собаками гоняться!
– У меня, Виссарион Григорьевич, не выходит из головы одна, может быть, и несообразная мысль. Толстой всей душой нам сочувствует. Говорят, он собирается продать имение, а средства употребить на благородные цели.
– Первый за него порадуюсь, но вы-то здесь при чем?
– А что, если Толстой уделит капитал для издания журнала? Не так уж много надо для начала…
– Вот на! – удивился Белинский. – Толстому такое дело, поди, и во сне не снится…
– Попытка не беда. Дело стоит того, чтобы спутешествовать в любую даль. С уходом нашим из «Отечественных записок» не стало последнего порядочного журнала. А долго ли может продолжаться такое положение?
Белинский задумался. Нестерпимой казалась ему мысль о журнальной работе, пока хоть сколько-нибудь не восстановятся силы. А если авось восстановятся?
– Думаете, так и отвалит вам Толстой капитал ни с того ни с сего? – спросил он.
– Не поручусь, конечно. Но если бы упустил такую возможность, всю жизнь бы себе не простил. В деревне обо всем и переговорим с Григорием Михайловичем.
– Вот оно какое дело! – медленно сказал Виссарион Григорьевич, поглядывая на Некрасова. И сам отдался мыслям, связанным с журналом. – Как вы смотрите на участие Герцена, Николай Алексеевич?