Возвращение
Шрифт:
…Уходя уходи. Компьютер в сумку, телефон в карман. Кошелёк, билет. Улетишь, а пустая комната в полусне дождётся уборщицу и послушно замрёт под вой пылесоса, пока та ловко поменяет бельё, полотенца, смахнёт пыль — и уйдёт, стерев вместе с пылью все незначительные следы пребывания транзитной пассажирки Вероники Подгурской.
24
…Завтра? Лера что-то напутала. Завтра ведь уже вот-вот, прямо завтра?..
Несколько раз он звонил. От волнения руки вспотели, пальцы тыкали не в те кнопки. Какой-то мужик его обматерил; следующий звонок отозвался старушечьим голосом, и Алик быстро захлопнул телефон. Он долго курил над раковиной и тёр влажные ладони о колени; набрал снова. Телефон
Сестра поймёт. Или Лера предупредит её в машине: так и так, мол, у папы полная потеря зрения, он инвалид. И сестра увидит, каким он стал, а он повернёт к ней лицо и улыбнётся, он всегда улыбается, как идиот, когда нечего сказать.
Но как же — завтра? По телефону они говорили неделю… нет, больше: недели две-три назад. Две или три, какая разница? Проспал, промечтал, локоть ушиб, обыскался зажигалки… Зепа ждал. О чёрт, надо принять, иначе не смогу.
К счастью, есть у него заначка, про которую никто не знает, если только Зеп не докопался. Но вряд ли, книжки его не интересуют. Это настоящий НЗ — как, бывало, ни тянуло, заначку не трогал. Но когда же, как не сейчас?
Осторожно, спешить некуда. Завтра ещё не сегодня, впереди целый день. Обогнуть столик, и рука касается книжной секции. Верхние полки застеклённые, а два нижних ряда за глухими дверцами. Нижние полки самые высокие, мать ставила туда большие, как ставни, книги. За книгами легко вставала бутылка, а в хорошие времена две. Пещера Али
Бабы, сезам-отворись, не-счесть-алмазов… Пальцами он узнавал альбомы по искусству на ощупь. Когда-то они с матерью вместе их листали: Сурбаран, Босх, Дюрер, Уффици с беззащитной Венерой на обложке, Суриков, Брейгель. Дальше, левее; нетерпеливые пальцы коснулись замшевого корешка с тиснением, это «Витязь в тигровой шкуре». Рука застыла на потёртом картонном корешке: любимая книга детства, сколько раз она радовала его, смешила до счастливых ребячьих и несолёных, как дождевая вода, слёз, «книга про Адамчика». Что бы не дал он, чтобы сейчас её полистать
Ёлупень — ну что он может дать и кому? Там наверху взяток не берут.
…Сестра ведёт из садика домой мальчика в рыжей цигейковой шубке, держит его ладошку. Освобождённая варежка болтается на резинке, другая плотно натянута. Ветер и сумерки — не то ноябрь, не то февраль, но шубка защищает от промозглого ветра, мальчику не холодно, вот сейчас ка-а-ак прокатится по чёрной раскатанной ледяной дорожке! Прокатился, но в потёмках не заметил горсть песка с солью, брошенную заботливым дворником, и споткнулся. Зачем он выпустил руку сестры, зачем?.. Она прикладывает твёрдый снег к его носу: ну-ну, сейчас пройдёт, Алька, не реви. Но он уже тихо плачет от обиды, слёзы текут и смешиваются с тающим в её руке снегом, она берёт новый ком снега — наверное, всё-таки февраль — и нос немеет от холода. Сейчас, успокаивает она, сейчас пройдёт, вот увидишь. Считай: раз, два, три… Дойдёшь до десяти — сразу перестанет болеть. А дома ты сам выберешь книжку, давай? Например, братьев Гримм, а? Мальчик считает: он может не только до десяти, до десяти каждый дурак умеет, и быстро выкрикивает: книжку про Адамчика!
…любимую настолько, что он часто засыпал, положив её рядом. На обложке Бог, о чём-то беседующий с голым мальчиком, «Адамчиком». Вся книжка — сплошные картинки слов очень мало, но его не интересовали слова — восхищала плавная линия. Повзрослев, он сформулирует иначе: художнику жалко было оторвать перо от бумаги, не закончив рисунок. Это были радостные и смешные картинки с бородатым озабоченным Богом в ночной рубашке, голым «Адамчиком», у которого сначала
Помнит ли сестра «книгу про Адамчика»? Ничего ценнее он подарить не может.
Оторвавшись от потёртого корешка, рука двинулась дальше. Дореволюционный Пушкин с выпуклыми буквами на корешке в красном переплёте, но для Алика теперь все кошки серы, как этот здоровенный серый Грибоедов, массивный, как бетонная плита. За Грибоедовым и стоит самое дорогое: горе от ума, бурбон, утеха одинокого сердца — прямоугольная, плоская бутылка, такие легче всего заныкать.
Первый глоток, пауза. Второй. Внутренняя пружина чуть ослабла.
Он впервые попробовал виски, когда Жорка плеснул в два приземистых стакана из нарядной бутылки, плечистой, угловатой, и бросил в стаканы лёд. И правильно сделал — у легендарного бухла вкус оказался довольно противным, а лёд притуплял ощущение. Мары тогда и в помине не было.
Мать не понимала виски: «тривиальный самогон». Она любила, чтобы в доме водился коньяк, и хоть пила очень редко, плюхала на дно бокастого бокала всего ничего, крохотную лужицу на один глоток. Эти бокалы до сих пор где-то стоят, только ему без надобности: лучше прямо из бутылки.
Если Лера увидит бутылку, можно сослаться на Зепа: забыл, мол.
Как будто такое возможно. Как будто она поверит.
…главное, завтра!! «Мы с тобой наговоримся, ты расскажешь о своём Жорке». Что он ей лепил? — память ни к чёрту. Всплыла Жоркина записная книжка: «библиотека», «Влад», «английский». Даже свиданья с Мусей проходили по расписанию. Жорка всё успевал. Эндрю гордился работоспособностью сына, хотя родители тревожились: не надорвись, у тебя все козыри. Козырей хватало: отличник, идёт на медаль, английский дай бог каждому, безукоризненная анкета. В школе Жорку настоятельно привлекали в комсомольский актив, но тот отговаривался большой нагрузкой по предметам.
Алик часто представлял, как его друг уверенно идёт по ковровой дорожке вожделенного МГИМО, как его встречают с распростёртыми объятиями; жизнь, обречённая на успех. И придуманная ковровая дорожка выведет Георгия Радомского на другие, настоящие персидские ковры, без которых, казалось, немыслимы дипломатические переговоры.
В записной книжке всё чаще встречалось имя Влада со знаком вопроса в скобках. Объяснялось это просто: не кто иной, как Влад приносил «травку», за что ему бесплатно перепадало что-то из заграничных трофеев. Тот однообразно жаловался: «травка» дорожает, а за куртки “Wrangler” ему не отдали денег — самострока много, не берут. Жорка хмурился: «Травка дорожает, солнышко блестит… У тебя всегда так. А “Partagas” и шузы итальянские? А два пузыря бурбона?» Влад мялся, блеял: «нет спроса», но глаза врали; вдруг исчез с горизонта. Вместе с «травкой». Оба ходили раздражённые, угрюмые, растерянные. Как назло, настроение совпало с простудой: кашель, озноб и заложенный нос. «Гнилая температура, тридцать семь и три», — мать с досадой стряхнула градусник. Он валялся на диване — никакой математики! — читал и обрадовался Жорке.
Торопливо сгрёб постельное бельё, подвинулся: «Садись!»
…Если б он сейчас вошёл, Алик проделал бы то же самое. Боль давней потери сдавила горло. Нет, сейчас не надо пить, нельзя. Первые глотки уняли дрожь в руках, а тут и Жорка подоспел — как тогда, войдя в его комнату. Вошёл, но не сел — уставился, как зачарованный, на лекарства: «Да тут прямо шведский стол!». Алик не понял. Капли в нос, сироп от кашля; какая Швеция?
То, что для него стало неожиданным открытием, у Жорки было продолжением. Эфедрин, кофеин, кодеин и чёрт знает что ещё приоткрыли безграничные возможности заурядной аптеки. Жорка настраивал себя, как скрипку, чтобы балансировать между кайфом и предельной сосредоточенностью.