Воспоминания
Шрифт:
Однажды, когда посетившее нас московское общество уехало, и мы остались в тесном домашнем кругу, за завтраком брату подали письмо, которое он, прочитав, шлепком ударил о паркет и так и оставил около своего стула.
— Что тебя так рассердило? спросил я через минуту.
— Э! да что! воскликнул брат, нетерпеливо тряхнув головою. — Любиньку доктора посылают для операции в Вену, а она зовет меня с собою в качестве спутника и охранителя.
— На что же ей лучшего охранителя, чем родной сын? сказал я.
— Она пишет, продолжал брат, что сыну нельзя отлучиться в рабочее время от экономии.
—
Проходивший слуга поднял письмо и положил под зеркало.
«Боже! подумал я: какой беспощадный эгоизм! ну каким провожатым и охранителем может быть больной брат, которого добрая судьба наконец принесла к тихому пристанищу? Надолго ли — это другой вопрос».
Недели две после этого небольшого происшествия прошли благополучно. Брат, страдавший лихорадочными припадками, совершенно оправился, и тем временем жена моя подсунула ему совершенное подобие его шертинговых сорочек, только прекрасного полотна, и положила на кровать теплый халат, до которого он с неделю не дотрагивался. На этот счет у него были свои понятия о том, что он имеет право только на удобства, личным трудом приобретенные.
Я забыл сказать, что из Одессы он привез 45 руб., которые отдал мне на сохранение, говоря, что остальные деньги положил в банк. Конечно, я понял, что банком оказался его харьковский товарищ. Я рассказываю, а не философствую, и припоминаю, что граф Л. Н. Толстой не раз говорил о брате, как о высоком нравственном идеале.
Однажды, пройдя по старой вязовой аллее до калитки, выходящей на дорогу, я увидал в нескольких шагах подымавшуюся по пригорку во двор крытую извозчичью линейку со станции и под навесом ее одинокого седока, в котором тотчас же узнал своего племянника Ш-а. При отсутствии побудительных причин для этого юноши к посещению Воробьевки, я мгновенно догадался, что целью приезда был брат Петруша.
— Как это кстати, сказал я племяннику, что я здесь перехватил тебя, так как ты верно с письмом мамаши к дяде Пете.
— Да, письмо у меня в кармане.
— Вот и прекрасно! я велю отпустить извозчика и взять твой мешок; а мы с тобою пройдем в парк и предварительно обсудим наши поступки. Мамаша твоя зовет дядю Петю с собою в Вену в качестве няньки и вероятно просит его взять на первый случай денег, так как у вас на поездку денег нет. Денег взять следует, но дядю отсюда сманивать грех, тем более что он сам нуждается в уходе. Я тебе все это говорю в полной уверенности, что ты поймешь меня.
— Дядя, я вполне тебя понимаю и разделяю твое мнение; поэтому позволь попросить тебя принять это письмо и не передавать его дяде Пете.
— Нет, любезный друг, я сделать этого не могу; письмо идет из вашего дома и могло быть писано или нет, но в моих руках это будет скрытое письмо, и при подозрительности дяди Пети насчет всякого посягательства на его свободу, такая утайка будет поступком, которого он мне никогда не простит.
С этим вместе мы отправились в дом, где, как я предчувствовал, письмо тотчас же передано было брату. По прочтении его, он как-то затих и сосредоточился.
— Ну что? не без страха спросил я, когда мы очутились одни.
— Мне надо
Признаюсь, меня взорвало от этой неприглядной комедии и, видя безуспешность всех моих доводов, я перестал стесняться выражениями.
— Ну подумай, говорил я, — какой ты охранитель! разве ты не видишь, что тут вопрос в деньгах? сколько она просит взять тебя денег?
— 1000 рублей.
— Пошли ей две и оставайся здесь.
— Не могу, я должен ехать.
С трудом удержал я брата не уезжать вместе с племянником, неотвязно подбивавшим его к этому отъезду.
— Я был очень рад твоему приезду, сказал я племяннику, провожая его, но если мы будем стараться разрушать друг у друга душевное спокойствие, то гораздо проще нам не встречаться.
Напрасно ожидал я для брата отрезвления от ночного сна. Утром на другой день он пришел и стал в кабинете у письменного стола с видом провинившегося школьника. Я догадался, что он не изменил решения.
— «Едешь?»
— «Еду».
— «Сколько нужно денег?»
— Не знаю.
— Ведь это, братец, глупо.
— Она пишет: 1000 рублей.
— Да ведь это она пишет, а ты-то с чем останешься? Возьми на первый случай хоть 1500, а из Вены пришли свой адрес, по которому вышлю сколько нужно.
Через час он уже уехал на станцию.
Л. Н. Толстой писал:
6 апреля 1878 года.
Получил ваше славное, длинное письмо, дорогой Афанасий Афанасьевич. Не хвалите меня. Право, вы видите во мне слишком много хорошего, а в других слишком много дурного. Хорошо во мне одно, — что я вас понимаю и потому люблю. Но хотя и люблю вас таким, какой вы есть, всегда сержусь на вас за то, что «Марфа печется о мнозем, тогда как единое есть на потребу». И у вас это единое очень сильно, но как-то вы им брезгуете, а все больше биллиард устанавливаете. Не думайте, чтобы я разумел стихи: хотя я их и жду, но не о них речь, они придут и над биллиардом, а о таком миросозерцании, при котором бы не надо было сердиться на глупость людскую. Кабы нас с вами истолочь в одной ступе и слепить потом пару людей, была бы славная пара. А то у вас так много привязанности к житейскому, что если как-нибудь оборвется это житейское, вам будет плохо, а у меня такое к нему равнодушие, что нет интереса к жизни; и я тяжел для других одним вечным переливанием из пустого в порожнее. Не думайте, что я рехнулся. А так не в духе и надеюсь, что вы меня и черненьким полюбите. Непременно приеду к вам. Наш поклон Марье Петровне.
Ваш Л. Толстой.
6 мая 1878 года.
Не тотчас ответил на ваше письмо, дорогой Афанасий Афанасьевич, потому что был в Москве. Мне странно отвечать на ваш запрос о приезде к нам. Радуюсь, что вы приедете, я все время буду дома, и у нас, слава Богу, все здоровы, приезжайте, когда хотите. Совершенно понимаю и согласен со всем тем, что вы говорите о Ренане. Как только люди говорят о своих мыслях и чувствах, то все ясно и верно. Вся путаница идет от людей, у которых нет своих мыслей и чувств, а они хотят о них говорить. Наш поклон Марье Петровне.
Ваш Л. Толстой.