Воспоминания
Шрифт:
Я слышал впоследствии, что Л. И. Чермак в конце 40-х годов принужден был закрыть свой пансион и умер в большой бедности. Ежели рассматривать это обстоятельство с коммерческой точки зрения, то Чермака нельзя отнести ни к неосторожным, ни к несчастным банкротам. Можно сказать, что все могущие быть сбережения (а они могли быть значительны) Леонтий Иванович Чермак принес в дар московскому юношеству!
Итак, как выше упомянуто, я поступил в пансион Чермака в августе месяце 1837 года. Мне было уже 12 лет, но я поступил только в первый класс. Это было желание папеньки, чтобы я начал школу с самого начала. От этого я потерял один год, но оказался в выигрыше в том, что был в классе ежели не первым, то из лучших. Кстати, об этом первенстве. В пансионе Чермака ни в одном классе не существовало пересадок учеников по баллам, и не было ни первых, ни последних. Каждый занимал в классе место, какое хотел, но, раз занявши, оставался на этом месте по всем урокам в течение всего года. Списки же учеников в тетрадях для проставления баллов велись в алфавитном порядке. Конечно, в первое время пребывания в пансионе мне все казалось и дико и скучно! Мысль, что все близкое мне стало далеким, не раз мелькала в моем детском уме. Но и тут нашлось утешение. Некоторые воспитанники старших классов, бывшие
Учителей в первом классе было немного. Во-первых, батюшка — священник, а затем учитель русского и латинского языков, а также арифметики. Новые языки преподавались гувернерами. Законоучителем был священник из Петропавловской (на Новой Басманной) церкви, Лебедев. Он в мое время был уже старичком. Для меня же он был замечателен тем, что он венчал моих родителей, и он же вместе с отцом Иоанном Баршевым и хоронил мою маменьку, следовательно, он был для меня как бы знакомым человеком. О нем, как о преподавателе, ничего оказать нельзя, это был учитель, задающий отселе и доселе. С третьего класса он уже не был моим учителем, да и вообще оставил пансион. На его место, по совету инспектора, взят был законоучитель 2-й московской гимназии (что на Разгуляе) священник Богданов из прихода Никола в Воробине; но о нем после. Учитель русского и латинского языков был один и тот же, это — Никанор Александрович Елагин. Для низших и средних классов это был учитель незаменимый! Не мудрствуя лукаво, он преподавал разумно и толково и заставлял учеников вполне понять то, что они заучивают. Грамматику этих двух языков он преподавал почти параллельно. Переводили же мы в первых двух низших классах Epitome historiae Sacrae {52} с латинского на русский язык; а когда несколько статей было переведено письменно, то мы в классе, при закрытом латинском тексте, силились переводить с русского на латинский. Конечно, сии последние упражнения были классные, в присутствии учителя. Как человек Елагин был большой оригинал. Во-первых, его хорошая сторона была та, что он никогда не манкировал и не опаздывал в класс. Это были ходячие часы. Когда он входил утром в переднюю, то было без 5 минут восемь, и ровно с последним звуком боя часов он входил в класс и садился на кафедру. У него был брат — часовой мастер, Никанор Александрович, бывая в пансионе каждодневно, взял на себя как бы обязанность проверять часы, стоящие в передней. С Чермаком он говорил почему-то всегда на немецком языке. Выйти из класса ранее хотя бы тремя минутами он не позволял себе. Часто после звонка о перемене Чермак отворял дверь класса и говорил: «Никанор Александрович, ес ист шон цейт». — «Нейн, Леонтий Иванович, нох цвей минутен, мейн ур ист рихтиг…» И никакие силы не могли выгнать его из класса. Еще особенность: он чрезвычайно не любил, когда в класс входили дамы; а это иногда случалось, потому что маменьки часто любопытствовали, где сидят их сынки. Не знаю, было ли это случайностью или это устраивалось нарочно, но только при появлении дам он всегда задавал вопрос о повелительном наклонении глагола scire (знать), и ежели ученик конфузился и отвечал тихо, то Елагин громогласно немного в нос и нараспев выкрикивал эти формы sci, scite, scitote, sciunto [22] .
22
Но сейчас же и переводил на русский язык знай, знайте, пусть они знают…, чтобы дамы не подумали чего-нибудь неприличного.
Учителем арифметики был старичок, некто Павловский. Он, собственно говоря, не был учителем арифметики, а скорее учителем счисления. Никаких арифметических правил он не объяснял, говоря, что это будет в высших классах, а, придя в класс, задавал каждому ученику цифровую задачу на первые четыре правила арифметики и обращал только внимание на то, чтобы задача была сделана скоро и правильно. В его классе, т. е. в продолжение 2-х часов, каждый ученик успевал сделать задачи по четыре, иной раз и по пяти больших, сдать их учителю для проверки и получить соответствующий балл. Но зато же ученики, как говорится, и насобачились в этом искусстве.
Теперь следует упомянуть о двух надзирателях. Собственно, надзирателей было до пяти человек, но эти двое постоянно бывали в 1-м классе и занимались в нем с учениками как учителя. Первый из них француз m-r Манго. Это был мужчина лет 45-ти, очень добродушный, а главное, ровный господин, никогда он, бывало, не вспылит, а всегда хладнокровный и обходчивый. Обязанность его, кроме надзирательства, была читать с нами по-французски; действительно читал он мастерски, так что и в высших классах часто занимался этим, но по части грамматики был плоховат и не брался за нее. Он был барабанщиком великой Наполеоновской армии; в 1812 году был взят в плен и с тех пор оставался в Москве. Так как он очень правильно говорил по-французски и отлично читал, то ему и было дозволено быть надзирателем или гувернером. У Чермака он был уже очень давно и считался исправным надзирателем.
Другой надзиратель был немец г. Ферман. Этот, в свою очередь, занимался с нами чтением по-немецки. Его брат был учителем гимназии по немецкому языку и учил также и у нас, начиная со 2-го класса.
Все воскресные и праздничные дни я в этот учебный год, то есть в 1837/1838 г., у Чермака не оставался. Выше еще упомянул я, что папенька сделал распоряжение, чтобы меня брали к тетке Настасье Андреевне Маслович; и вот каждую субботу и канун праздника являлся в пансион денщик Осип и уводил меня к тетке. Этот денщик Осип был денщиком почти в продолжение всей службы Масловича, а по выходе Масловича в отставку был уволен в отставку и Осип и поселился у своего прежнего барина за особую уже плату. Этого Осипа я помню с самых младенческих лет, когда он приходил как посланный за чем-нибудь от своих господ. Масловичи жили в Лефортовский части в Госпитальном переулке в доме купца Янкина. Они занимали очень маленькую, даже убогую квартирку. Во-первых, малюсенькая передняя, затем маленький зал, в котором на диване мне приготовляли ночлег, затем еще маленькая гостиная, где
Не знаю теперь, что мне могло нравиться в пребывании у Масловичей. Собственно говоря, скука была страшнейшая. Сидишь, бывало, у ломберного стола и перечитываешь что-нибудь в учебнике или прислушиваешься к разговорам между маменькой и дочкой. И это продолжалось целый день… Но, несмотря на эту скучищу, я очень бывал рад, когда в субботу отправлялся с Осипом в Госпитальный переулок. Это явление, думаю, ничем более нельзя объяснить, как чувством привязанности к домашнему очагу. При виде тетки Настасьи Андреевны я постоянно вспоминал, как она хаживала к нам в Мариинскую больницу при жизни маменьки, а потому мне было занятно бывать и у них. Сверх того, канун праздников ознаменовывался хождением в баню. Невдалеке, чуть ли не в том же переулке, где жили Масловичи, были торговые бани того же хозяина, то есть Янкина. И вот Осип, управившись с кухней, постоянно водил меня в баню и там отлично вымывал, и это было каждую неделю. В воскресенье же утром я с теткою и с Мар. Григ. ходили в церковь военного госпиталя. Там была великолепная церковь и еще более великолепные певчие, так что посещение церкви доставляло мне особое удовольствие. Помню, что я особенно усиливался, чтобы меня взяли ко всенощной перед Рождеством, что и исполнилось. К заутрене же перед Пасхою, хотя я и проснулся вовремя, но, несмотря на все мои просьбы, идти не позволили. — Не знаю, платил ли папенька сколько-нибудь за то, что меня брали, или ограничивался присылкою деревенских продуктов, только помню, что однажды зимою приехала целая подвода из деревни с мукою, крупой, а также и с живностью. Привезли несколько пар битых мороженых гусей и уток. И вот, каждый обед, как только подавали гуся или утку, старик Маслович постоянно говаривал: «Что это за гусь!» или «Что это за утка… Вот у нас, в Малороссии, так действительно гуси и утки!..» Может быть, это было говорено просто как заявление действительного факта… Я сам был впоследствии в Малороссии и знаю, что старик Маслович говорил правду… Но тогда мне каждое подобное заявление было очень горько выслушивать; и я мысленно негодовал на папеньку, для чего он присылал таких плохих уток!..
Году было пройти недолго, и вот приблизились экзамены, а затем каникулы. Разумеется, мои годовые занятия получили одобрение от Чермака, хотя собственно награды я в этот год еще не получил. Приехал в Москву папенька и взял меня на каникулы к себе в деревню.
Странное дело, мне уже исполнилось 13 лет, и я многое отчетливо помню, что происходило в 5-летний возраст мой, а в этот 13-летний возраст я решительно ничего не помню из обстоятельств, сопровождавших поездку мою в деревню и обратное возвращение в Москву. Припоминаю, и то только отрывочно, мое пребывание в деревне, мое ежедневное хождение с папенькой по полям, что впоследствии уже мне надоело, и я стремился остаться как-нибудь дома. Помню, что в этот свой приезд я уже не застал в деревне сестры Вареньки, которая переселилась к Куманиным, ни сестры Верочки, которая была уже отдана в пансион. Были только брат Николя, тогда уже 7-летний мальчик, и сестра Саша, трехлетняя девочка. Оба они постоянно пребывали с няней Аленой Фроловной. Из сей моей последней поездки в деревню более ничего вынести не могу, равно как не припоминаю и обстоятельств своего возвращения в Москву и прощания, увы, уже последнего с отцом! Серьезно, я не помню последнего с ним прощания. Помню себя уже в комнате 2-го класса пансиона Чермака.
В этом втором классе я был в учебный 1838/1839 год.
Обучение происходило тем же порядком и в те же часы, как и в 1-м классе, а потому распространяться об этом более нечего.
По воскресеньям я уже не ходил к тетке Маслович: не знаю, они ли отказались или отец мой более не просил их брать меня, только по воскресеньям я начал оставаться в пансионе. Но я привык уже к пансиону и много этим не скучал.
Тетушка Куманина в этот учебный год брала меня к себе довольно часто, в особенности в большие праздники, и никак не реже одного раза в месяц. Приезжал за мною всегда дядя Михаил Федорович, и он же отвозил обратно.
У тетушки я проводил праздничные дни гораздо веселее, чем у Масловичей, да оно и понятно почему… Тут я виделся с обеими сестрами и с ними говорил по душе. Кроме того, и тетушка иногда удостаивала меня своим разговором, и это я ценил отменно дорого. Перед отъездом моим в пансион тетенька всегда давала мне несколько мелких монет на баню, рассчитывая на четыре бани. В прежние разы я обыкновенно тратил эти деньги на сласти в один, много два дня. Но после перенесенной мною болезни (вши) я первый же раз, возвратясь в пансион, передал Леонтию Ивановичу всю полученную мелочь, вместе с кошельком, объяснив ему, что деньги эти даны мне на баню, но я боюсь, что не сохраню их даже до первой субботы; этим признанием я вызвал добродушный смех старика чуть не до удушливости и с этого же времени начал ходить в баню каждую субботу.
На рождественские праздники приезжал за мною в пансион уже не дядя Михаил Федорович, а лакей Василий Васильевич. Дядя был уже опасно болен и не вставал с постели. В этот приезд я имел свои ночлеги в другой комнате, как помнится, в биллиардной на диване. Дядя Мих. Федорович в эти рождественские праздники и скончался от водяной. Предсмертные мучения его были ужасны.
Далее я был у тетушки на масленице и на две пасхальные недели, т. е. на Страстную и на Пасху. Пасха была ранняя, 26-го марта. Отправляя меня в пансион, тетушка сказала, что не возьмет меня впредь до окончания моих экзаменов, то есть до летних каникул. Конечно, этого, может быть, и не случилось бы, если бы к тому времени не произошла катастрофа, т. е. смерть папеньки.