Воля и власть
Шрифт:
Юрий смолоду был яровит до женок. И сохранил это свое свойство даже и в пору брачную, почему княгине с горем приходило то и дело менять прислужниц своих, отсылая куда подальше обесчещенных мужем, а то и понесших от него девушек. А затащить к себе на седло пригожую селянку во время многодневных охот и, понасилив, выгнать, а то и отдать на потеху доезжачим своим – этого Юрий и вовсе грехом не считал, подчас забывая об этих случайных подругах своих уже назавтра. Все же княгиня как-то умела умерять буйство плоти своего супруга. Теперь же, оставшись один, Юрий и тут почуял себя, словно конь без узды. Он не видел печатей увядания на своем лице, не чуял подступающей старости, или чуял? Возможно, потому и ярился сильнее? И ко всему прочему, томило безделье и оброшенность. Василий не приглашал старого смоленского князя к себе. Бешеная скачка по буеракам в погоне за волком или травля кабана не приносили полного удовлетворения.
Сошвыривая на ходу заляпанный грязью охабень, Юрий задышливо всходил по ступеням терема. От целодневной скачки гудело все тело. В плечах еще переливалось давешнее напряжение, когда он несколько долгих мгновений держал раненого лося на рогатине, а тот, наваливаясь грудью, загоняя в себя глубже и глубже широкое железное острие и обливая кровью черничник, рвался к Юрию, склонял огромные лопаты рогов, с налитыми кровью глазами рыл копытами грязь и снег и уже было достал, но кованое жало, входя в жесткую плоть зверя, дошло в нем наконец до становой жилы. Кровь-руда хлынула потоком и из раны, и изо рта матерого в серо-бурой шерсти великана. И коротко замычав, зверь пал на переднее колено, согнув затрещавшую рогатину, еще раз мотанул головой, пронеся смертоносные зубья рогов едва в вершке от князева лица, и повалился на бок, подминая вцепившихся в него хортов, с визгом отпрянувших в стороны. Доезжачие мгновением спустя кинулись впереймы к зверю, у коего глаза уже замглились смертною поволокой. Бешенство взора угасало вместе с жизнью, а Юрий стоял, опоминаясь и чуть-чуть гордясь собой, успокаивая невольную дрожь в членах…
И теперь все еще – лося свалили не в сорока ли поприщах от города – чуял Юрий, как разгоряченная кровь ходит по жилам, ударяя в голову.
– Семен! – выкрикнул он, вызывая Вяземского князя Семена Мстиславича.
– Семен!
Но вместо Семена вышла навстречу Ульяния. Глянула серыми большими, словно заколдованные озера, глазами, опустила долу длинные ресницы свои:
– Пожди мало, господине, – сказала. – Еству готовят уже!
Юрий дрогнул, перебрал сухими долгими ногами, словно конь, попавший в стойло, почуял вдруг, что и грязен весь, и весь в поту, а вяземская княгиня уже понятливо вела его в соседнюю горницу, где слуги ждали с ушатом теплой воды и полотенцами.
– А хочешь, батюшко, и баня готова! – присовокупила Ульяния. – Али уж после ужина пойдешь?
Юрий промычал в ответ невразумительное, покосился на царственно выступающую, с плывущей походкою княгиню, на ее, и под саяном, и под коротелем [90] ощутимые крутой выгиб спины, высокую грудь, белые красивые руки, схваченные у запястий золотным кружевом. Мгновенное раздражение: что вот, мол, послал же Бог такую красавицу Семену Мстиславичу, и за какие такие заслуги! Как вспыхнуло, так и погасло. Глядел завороженно ей вслед, а княгиня обернулась, улыбнулась ему тепло, и опять резануло: озера глаз, бело-румяный очерк точеного лица с ямочками на щеках, розовые нежные губы, которые каждый вечер достаются невесть по какой такой поваде не ему, а князю Семену. Решительно склонился к лохани, стал плескать себе на лицо, тереть руки куском булгарского мыла. Почти сорвал волглую рубаху с плеч. Холопы смоляне, пришедшие сюда вместе с князем своим, почтительно помогали Юрию обтереть спину и грудь, поливали теплую воду на руки, зачерпывая кленовым ковшом из ушата. Наконец князь, немилосердно наплескавши на пол, обтерся суровым рушником, переменил рубаху и сапоги, расчесал спутанные волосы. Мгновенно и сразу яростно захотелось есть. Ульяния опять вступила в горницу, повела за собою вниз по лестнице в столовую палату, и князь, глядя сверху на ее чуть склоненную голову в легком домашнем повойнике, русый затылок и нежную шею, опоясанную рядами разноцветных бус, вдруг ощутил бешеное желание, почти ярость: схватить, смять, потащить к себе в горницу, на ходу срывая с жены Вяземского ее коротель и белополотняную рубаху, дабы ощутить наконец в руках голым и горячим это ухоженное красивое тело, мять, тискать, опрокидывая на постель…
90
…п о д с а я н о м и п о д к о р о т е л е м… – саян – распашной сарафан, коротель – женская свитка.
Остоялся, отмотнул головою, утишая темную кровь греховного безумия. Глубоко вздохнул, конвульсивно сжимая зубы.
Так вот хватал портомойниц в отцовом терему, и те, мало сопротивляясь, расширенными от ужаса и обожания глазами взирая на молодого князя, сами спешили скинуть с себя мешающую преграду одежд.
Он был стар. Теперь уже посадские девки, что приглашены были убирать терем, не взглядывали
За трапезою были князь Семен, духовник Юрия, отец Никодим, двое холопов, конюший князя и старший егерь, и наместник князя Василия московский боярин, что безразлично взирал на Юрия с тем скрытым небрежением, которое, не выявляясь явно, не давало права Юрию вспылить, но тем обиднее чуялось смоленским беглецом («И этот гребует мною!» – рвалось из души). Ели в тяжелом молчании. После молитвы не было сказано почти ни одного слова.
– В Смоленске тихо? – вопросил князь отрывисто в самом конце трапезы.
– Витовт дал людям леготу! – отозвался, отводя глаза, князь Семен, досказав с отстоянием: – И церкви не рушит!
Юрий молча скривился. И Олега уже нет! Была еще надежда, что смоляне, недовольные Витовтом, подымут восстание. Но Витовт оказался умнее, чем полагал Юрий. И латынских попов, видно, попридержал! – домыслил князь про себя. Церкви рушить – на «потом» отложено! Он перебрал в уме знакомых смоленских бояр и с горем понял, что в городе его не ожидает никто. Верные давно схвачены и казнены Витовтом, иные… Приходило признать, что народ устал и хочет одного – покоя. И что Витовтова «легота» потому и принята смолянами. Как, когда и почему исшаяла смоленская сила? Куда утекло серебро? Почто перестали быть победоносными смоленские рати, когда-то грозные и неодолимые для врага?
Он бросил двоезубую вилку на тарель. Вытер рушником жирные губы и пальцы. Встал, омыл руки под рукомоем. Прошел к себе. Ульяния опять появилась, позвавши в баню, и опять остро и страшно колыхнулось в нем бешеное желание. До того, что на миг замглило в глазах.
На ходу расстегивая домашний суконный зипун, спустился по ступеням. Холопы подскочили почтительно.
Баня истекала паром. С порога предбанника князя обдало влажным теплом. Холоп помог разволочься, стянул сапоги. Князь, поджимая пальцы ног на холодном полу, пригнувши голову, пролез в баню, в облако серого пара, едва не задохнувшись от огненного жара раскаленной каменки.
Парились вчетвером. Князь Семен был ростом ниже Юрия, но широк в плечах и тяжеловат в чреве. «Как эдакого-то обнимает и голубит?» – подумалось едва не впервой. Доселе не замечал ни тучности Семеновой, ни печати возраста на его лице.
Конюший и псарь были оба сухоподжары, предплечья у обоих в буграх мышц. Конюший польским обычаем брил бороду и носил долгие усы, а псарь до глаз зарос пшенично-сивою курчавою бородою. Размыто двигались в серо-белом огненном пару, хлестались березовыми вениками, плескали на каменку хлебный квас. Юрий дважды выходил, не выдерживая, обливался холодянкой, пил брусничный квас и снова лез в раскаленное нутро бани. Наконец, удоволенные, вылезли в предбанник, уселись по лавкам вокруг малого столика с квасом и закусью. Пили, вспоминая охотничьи байки, разные случаи, совершившиеся с князем и другими. О невеселых делах смоленских избегали говорить.
Чуя во всем теле привычную после бани легкость и веселье, князь поднялся по ступеням к себе, и опять, ощутив мгновенную сухость во рту, встретил Ульянию. Глазами, движением рук позвал за собой, но Ульяния мягко выскользнула из его объятий, слегка улыбнувшись, вымолвила тихо, но твердо:
– Не надо, князь! Постель готова тебе.
Он прошел, остоялся. Вдруг весь покрылся бурым румянцем и молча вскипел. Не надобен был Смоленск, ни Новгород, ни даже Москва, – нужна, надобна, необходима эта женщина, по какой-то дикой нелепости принадлежавшая иному! Он, не вызывая холопа, сошвырнул сапоги с ног, повалился на ложе, издав какой-то с придыханием медвежий рык. Лежал, бурно вздымая грудь. Кровь ходила толчками, в голове, в сумятице мыслей и чувств проходили картины: широкая площадь, полная народу, – Смоленск. Празднично бухают колокола. Ведут литовский полон. Проезжают шагом вереницею всадники-победители. Освобождены Вязьма, Ржева, Мстиславль. И он восходит по ступеням княжого терема, и его встречают, и гремят здравицы, и пир горой, и после – пышная постель, и в постели, раздетая, трепетными пальцами придерживая сорочку на груди, на полной груди, готовой вырваться наружу, в плен его рукам, его поцелуям, сероглазая красавица, приоткрывшая розовые уста, призакрывшая очи, вся в ожидании, в страхе и трепете, в жажде ласк, его ласк! Она, Ульяния… Он скрипнул зубами, тяжело поднялась и рухнула на постель десница, пробормотал злое слово, смял тафтяное изголовье, погрузил в него пылающий лоб и представилось опять, что не в дорогую узорную ткань, а в лебяжий пух ее грудей погружает он свое лицо.