Владелец Йокнапатофы
Шрифт:
В «Авессаломе» впервые у Фолкнера действие происходит во время Гражданской войны, "когда все устои, в незыблемость которых нас приучили верить, рушились в огне и дыме и наконец погибли все — мир, безопасность, гордость и надежда, остались только изувеченные ветераны чести и любви".
Но что мы, собственно, слышим? — только звучные названия и имена: Виксберг и Коринт, Ли и Шерман. Что видим? — только игрушечные фигуры в плюмажах, пытающиеся сохранить комическое достоинство даже накануне краха. Тут не в том даже дело, что главное для писателя — частная жизнь, надлом души, а общественный катаклизм — грозный фон, придающий переживанию трагическую неотвратимость. Война — лишь прорвавшийся нарыв, последний удар по той системе ценностей, которые и без того обречены гибели.
Корень зла это, разумеется, расовое угнетение, "разбойничья мораль", как сказано в романе. Но не только. "Он не был даже джентльменом" —
Еще в давнюю, колониальную пору Юг был поделен не только на белых и черных, но также на белых и белых. Обосновавшись на плодородных землях Старого Доминиона, поселенцы выстроили большие дома, разбили, используя невольничий труд, большие плантации и образовали постепенно касту, нечто вроде ордена со своим неукоснительным уставом. Вот как описывает картину здешней жизни крупный историк, автор трехтомного труда «Американцы» Дэниэл Бурстин: "Сельский джентльмен из Виргинии ездил в экипаже, в столовой у него были серебряные приборы, украшенные фамильной монограммой, в качестве судьи он вел гражданские тяжбы, возглавлял местный приходский совет, читал книги, какие положено читать джентльмену, и даже оснащал беседы и письма цитатами из классиков древности". Поначалу среди таких джентльменов случались оборотистые дельцы, сам Джордж Вашингтон, например, удачно спекулировал землями. С ходом времени, однако, дела передавались в руки приказчиков, а сами обитатели роскошных особняков возомнили себя аристократией духа, которой пристало лишь красноречие, верховая езда да охота. На этих праздных богачей со все большей завистью посматривали фермеры, пришедшие с Севера или Запада. Они опоздали к разделу пирога, рабов купить было не на что, приходилось потеть днями и ночами, чтобы обеспечить мало-мальски сносное существование.
Так что обида Сатпена, его столкновение с традиционной плантаторской средой, его мечта, наконец, — это обида, столкновение, мечта — исторические. Об этом писал Фолкнер Малкольму Каули, когда тот просил просмотреть статью-вступление к «Избранному»: "В этом сельском крае, где не было больших городов, мелкие фермеры жили обособленно, ведя экономическую войну как с- рабами, так и с рабовладельцами. Формируясь как класс, причем медленно, потому что в их среде часто, как у Сатпена, был всего лишь один сын от единственного сына, они стремились не к тому, чтобы стать буржуазией, они стремились стать знатью… После того как в предвоенные и военные годы этот процесс формирования завершился, они были так заняты, что не было времени записывать песни или даже петь их, к тому же, вероятно, они стыдились своих песен (это Фолкнер отвечает на вопрос Каули о литературе и песнях военного четырехлетия. — Н.А.). В течение последующих восьмидесяти лет старое поколение, устоявшее против всех перемен, вымерло, а наиболее сильные из оставшихся поняли, что для того, чтобы выжить, нельзя оставаться той знатью, какой они были до 1861 года, необходимо стать буржуазией".
Это уже следующий шаг — его попытался сделать Джейсон Компсон. А мы пока вернемся к Томасу Сатпену. Да, ничего не поймем мы в его судьбе, отвернувшись от Юга и его истории. Но и оставаясь в ее пределах, тоже ничего не поймем. В какой-то момент Квентин Компсон, хоть и «больное» у него зрение, замечает весьма проницательно: "Сатпен был отмечен невинностью духа, вот в чем состояла его беда. Ему вдруг открылось не то, что он хотел сделать, а то, что ему непременно нужно, необходимо было сделать, потому что, не сделай он этого, ему до конца дней своих не жить в ладу с самим собою и с тем, чем наделили его все люди, которые умерли ради того, чтобы он жил, и хотели, чтобы он передал это дальше".
О чем речь?
Сатпен родился на Западе в горах, где в течение долгого времени жизнь текла, не расслаиваясь или расслаиваясь слабо, — и впрямь общинная жизнь. Во всяком случае так представляет ее себе он, мальчишка, который вырос в бревенчатой хижине, косо приткнувшейся к склону холма. Все ходят в одинаковом тряпье, едят одно и то же, занимаются одним делом. "Родившись там, он даже никогда не слыхал, не мог представить себе, что существует место, где землю аккуратно поделили и присвоили люди, которые только и делают, что скачут по ней верхом на красивых лошадях или сидят разодетые в красивые наряды на верандах своих больших домов, в то время как другие на них работают; он тогда еще не мог себе представить, что такая жизнь существует, или что кто-нибудь хочет жить такой жизнью, или что существуют все те вещи, какие у них там есть, или что владельцы этих вещей не только могут свысока смотреть на тех, у кого их нет, но что в этом им помогают не только другие владельцы таких же вещей, но даже и те самые люди, на кого они смотрят свысока, те, у кого этих вещей нет и никогда не будет. Ведь
Нелепо было бы воспринимать все это буквально, разве что в Западной Виргинии, в среде безграмотных земледельцев, стихийно возникло подобие общины Брук Фарм, которую полвека спустя безуспешно пытались основать трасценденталисты. Или каким-то чудом возродились наивно-патриархальные времена, когда еще никто не знал, что такое собственность и что такое деньги. Но Фолкнер, само собой, на такое восприятие не рассчитывает. Будучи уверен в том, что его прекрасно поймут, он пишет не о начале XIX века, и даже не о начале XVII, а все о той же "американской мечте", которая во времени не закреплена.
"Не просто идея, но состояние, живое человеческое состояние, долженствующее возникнуть одновременно с рождением самой Америки, зачинающееся, создающееся и заключающееся в самом воздухе, в самом слове «Америка», состояние, которое мгновенно, тотчас же одухотворит всю землю, подобно воздуху или свету… Мечта, надежда, состояние, которые наши предки не завещали нам, своим наследникам и правопреемникам, но" скорее, завещали нас, своих потомков, мечте и надежде. Нам даже не было дано возможности принять или отвергнуть мечту, ибо мечта уже обладала и владела нами с самого рождения. Она не была нашим наследием, потому что мы были ее наследием, мысами, в чреде поколений, были унаследованы самой идеей мечты".
Это Фолкнер, эссе "О частной жизни", написанное в 1955 году. Как видим, двадцать лет назад, в иной, романной, форме и другими словами, автор по существу говорил то же. Невинность Сатпена, обнаруженная Квентином Компсоном, — это невинность безымянного Американца, нового Адама, человека, пришедшего в мир налегке и собирающегося накарябать своими заскорузлыми пальцами самые первые буквы на страницах книги жизни. Он исполнен решимости бросить вызов стихии, прорубиться сквозь чащу, продолбить каменную землю, осушить болото и построить дом; но совершенно не готов — внутренне, психологически — к тому, что на земле до него уже побывали люди, установили порядки, перед которыми его невинность и его воля могут оказаться не всесильными. И когда это знание неустранимо приходит, мечта утрачивается или, скорее, принимает уродливые формы. "То, что мы слышим теперь, — это какофония страха, умиротворенности и компромисса, напыщенный лепет; громкие и пустые слова, которые мы лишили какого бы то ни было смысла, — «свобода», "демократия", «патриотизм»; произнося их, мы… отчаянно пытаемся скрыть потерю от самих себя" — продолжение эссе о "Частной жизни", прямая и беспощадная национальная самокритика. А в романе тринадцатилетнему мальчишке, который не знал и даже не мог поверить, что землю можно разбить на участки, предстояло сделать и это, и еще более ошеломляющее открытие, о нем мы вскользь упомянули: "Он постиг разницу не только между белыми и черными, но начал понимать, что существует разница между белыми и белыми и что она измеряется отнюдь не способностью переставить с места на место наковальню, выдавить кому-нибудь глаза или выпить сколько влезет виски, а потом подняться и выйти из комнаты".
Вот исходная точка того пути, который привел Сатпена к гибели. Она заслужена им — как воздаяние за неискупимый грех. Но опять-таки совершенное им — не просто злодейство, и сам Сатпен — не просто человек, лишенный нравственного чувства. Его вина — это в большой степени и впрямь беда — не его личная, а целого общественного строя жизни, отнюдь не ограниченной "черным поясом". Так автор это и объясняет. Не к одной лишь «респектабельности», как показалось одному студенту Виргинского университета, стремится Сатпен, ему (это уже слова Фолкнера) "хотелось большего. Он стремился всем, отомстить так, как он это себе представлял, а кроме того, доказать, что человек бессмертен, что он не должен из-за искусственно созданных норм или же обстоятельств находиться в униженном положении по отношению к другим".
"Как он это себе представлял", — но представление выработал не сам, потому, возмущая наше чувство, Сатпен вызывает и сострадание, как исторически заблуждающийся и, следовательно, трагический герой.
Несомненно, его судьба — АМЕРИКАНСКАЯ трагедия, такая же, какую, допустим, переживал драйзеровский Клайд Гриффитс, еще один преступник и жертва одновременно. Или заглавный персонаж романа Фицджеральда — недаром этот ловчила-бутлегер, жульническим путем сколотивший себе огромное состояние, назван ВЕЛИКИМ Гэтсби.