Верочка
Шрифт:
Я вернулся в свой флигель. Мелкие, ничтожные факты всплыли в моей памяти помимо воли. Вспомнилось всё, что только могло вспомниться о Верочке… и вдруг странная тревога овладела мною.
Сначала это была чисто-физическая тревога, безотчётная и бессознательная, и я быстро заходил по комнате. Беппо вообразил, что я заигрываю с ним, и с лаем стал бегать взад и вперёд. Я ударил его. Беппо раздражал меня, я всё никак не мог сосредоточиться на чём-то. Беппо обиделся и замолк, а я продолжал ходить. Вспомнил я вчерашние неопределённые намёки Поволоцкой… Может быть, это и есть искомое что-то?
Я накинул плед и отправился в дом. Всё было вычищено, вымыто. Ни пылинки. В комнате Верочки
Павел, в отворённую дверь, вежливо смотрел на эту сцену.
Вечером я был уже далеко. Я ехал в Петербург, меня трясла лихорадка, и я сам не был хорошенько уверен, в здравом ли я уме.
Станции мелькали, хрипло свистел паровоз. Поезд летел на всех парах, и встречные поезда проносились мимо, в сумраке мглистого вечера точно какие-то гремящие метеоры. Но мне казалось, что мы тихо едем. На одной станции поезд простоял лишние минуты. Я вышел из себя, ругал железнодорожные порядки, хотел записать жалобу в книгу, – и не успел: колокольчик забил, я со всех ног бросился в вагон. Всю ночь я не спал. Я ломал пальцы и глядел в окно тоскующим взглядом на бесконечный мрак, расстилавшийся передо мною. Где-нибудь на горизонте мерцал огонёк – это усиливало мою тоску. Тоска и бешенство, бессильное бешенство и опять тоска. От уверенности я переходил к сомнению. Ясно поставить обвинение против Сергея Ипполитовича я боялся. Я не хотел осквернить определённым подозрением образ Верочкин. Но она была так невинна, а Сергей Ипполитович был такой опытный человек! Сергей Ипполитович вечно с ней. Он целует её, держит у себя на коленях… Я кусал губы до крови.
Но потом я соображал хладнокровнее, взвешивал всевозможные мелочи, вспоминал – и ничего не мог построить в улику им, ничего, что хотя бы косвенно обвиняло их. Дядя втрое старше Верочки. Он, по справедливости, имеет право на её привязанность: относится к ней как отец. Ведь, меня же, ещё не так давно, трогало это отношение! Я могу очутиться в смешном положении ревнивого мальчишки. Велика беда, что старик приласкает дочь! Мне делалось стыдно, гневное возбуждение исчезало, и я с недоумением прислушивался к мерному шуму поезда, с недоумением смотрел на искры, бороздившие чёрный воздух. Я спрашивал себя: зачем я еду в Петербург?
В ответ продолжало ныть сердце… Меня тянуло вперёд, к ним, неудержимо. Доводы рассудка уступали напору чувства, которое шептало мне, что я прав. Эта бессознательная логика приводила нелепые доказательства; они не были облечены даже в определённые словесные знаки, и тем не менее покоряли меня; не были убедительны, но били прямо по нервам.
Из-за дымчатых туч глянул месяц и осветил белые равнины бледным светом, в котором деревья казались быстро бегущими назад косматыми призраками. Раздвинулась даль. Потом опять насунулся мрак. Пошёл снег.
В вагоне было душно. Фонарь под зелёной шёлковой ширмочкой бросал на лица спящих пассажиров тёмно-жёлтый свет. Там торчала острая бородка закинутой на бархатную спинку физиономии франтика; там толстая дама спала, раскрыв круглый рот; девушка свернулась клубочком, плотно подобрав платье под ноги. Мысль, что могут увидеть её ноги, должно быть, не даёт ей покоя, и она, сквозь сон, постоянно протягивает к ним руку. И я устал. Это сонное царство заставляло и меня
Щека моя тёрлась о жёсткий бархат высокого кресла, и я лежал в тоскливой истоме дорожной бессонницы, постоянно поддерживаемой мучительными думами.
Весьма возможно, что всё это окажется напрасной тревогой. Эта история должна кончиться пустяками. Я скажу Верочке: «Я люблю тебя». Она ответит: «И я тоже люблю тебя». Тогда я расскажу, как я летел в Петербург, – и мы рассмеёмся. Дядя будет слушать, и в свою очередь расхохочется, затем потреплет меня по плечу и проговорит: «Ах, ты!» Я так живо представил себе лицо дяди, вымытое душистым мылом, с изящно подстриженной бородкой и усами стрелкой, вежливое и умное, что подумал, уж не сплю ли я. Но как раз против моих глаз темнел бархат кресла, со втянутою внутрь пуговицею; дрожал и стучал вагон. А пока я проверял свои впечатления, фигура Сергея Ипполитовича слегка расплылась, и я уж его воображал себе вдвоём с Верочкой: она с мольбой протягивает ко мне руки, а он обнял её точно фавн нимфу и, хвастливо прищурившись, смотрит на меня. Я вскочил, озираясь.
В вагоне те же лица. Тот же неприятный свет падает на них. То же безмолвие и безобразие тревожного сна на скорую руку. Франтик скорчился. Толстая дама качает головой. Барышня обеими руками придерживает подол.
Опять я лёг и опять не заснул. Так продолжалось до рассвета, весь день, до следующего вечера и снова всю ночь – до нового рассвета. Уж перед самым Петербургом вздремнул я часа два. Сон был крепкий. Сначала я ничего не видел. Потом мне приснилось, что я в толпе мужиков, опасливо работаю локтями, бегу, но не могу протолкаться. Меня ещё не заметили, но я знаю, что, если заметят, мне несдобровать, потому что я барин и учусь в университете. Протискиваясь вперёд, я слышу, как сговариваются они против меня. Я ослабел, у меня стали млеть ноги от ужаса и ожидания какой-то подлой пытки, которую придумала мне эта рассудительная и сосредоточенно-ограниченная толпа. Вдруг я увидел, что молодица в сарафане и с зобом пристально смотрит на меня. Я упал и стал просить пощады. Тогда шум голосов превратился в воющий, пронзительный гвалт, в чудовищный стон. Тысячи рук протянулись ко мне… Молодица подбежала… близко-близко… Я хотел схватить горсть земли и бросить молодице в глаза. Но пальцы скользили по влажной почве точно по бархату…
И когда, наконец, я, сонный и измученный, поднял голову, артельщик в белом переднике стоял предо мною в пустом вагоне, серый день лился в окно, и я с трудом понял, что я в Петербурге, на Варшавском вокзале. Багажа у меня не было, кроме небольшого ручного сака; артельщик проводил меня до извозчика.
Кажется, целый час ехал я по бесконечным набережным бесконечных каналов, мимо колоссальных домов ничтожной архитектуры и тем не менее придающих общей картине города величавый характер, мимо мостов, мимо церквей, которые кажутся громадными только издали, мимо гостиных дворов, занимающих целые кварталы, – и всё время чувствовал себя как впросонках. Свинцовое небо низко нависло над столицей. В *** у нас был отличный санный путь, а тут мостовую покрывал слой грязи, деятельно сгребаемой дворниками в кучи. В эту грязь редкими хлопьями падал мокрый снег. Прямые как лучи улицы пересекали город, теряясь в тумане.
Я был первый раз в Петербурге. Но я равнодушно смотрел кругом на каменные громады, твёрдыми контурами выступающие из этого бледного тумана, – мысль о Сергее Ипполитовиче и Верочке опять овладела мною. Дядя не любил гостиниц. Адреса он не успел мне прислать. Он должен был нанять где-нибудь на Невском проспекте меблированную квартиру, а может быть, в Большой Морской. Так он предполагал. Очутившись в центре города, среди блестящей сутолоки экипажей, я растерялся: куда же ехать? Извозчик вопросительно поворачивал ко мне своё рыжее, бородатое лицо.