Утро вечера
Шрифт:
– Пойдём, Татьяна. Придёшь, когда ей будет получше, – то и дело поднося часы к глазам, мама была уже в дверях.
Оглянувшись на прощание, Танька в отчаянии прошипела:
– Расскажешь, где ты была?
Аня только рукой махнула.
«Получше будет. Да мне и теперь неплохо». Время болезни – время лежания в тишине. В мягком покое. Обволакивает, как дополнительное одеяло. Болезнь копошится где-то на спуске с языка в горло – нехотя. Если не шевелиться, тогда и микробы замирают, сбитые с толку. В комнате уже полусумрак, не утомительный для глаз. Мирная передышка. Мама не ругает. Чаёк, малиновое варенье…
Звонок в дверь. “Ну вот…” В выходные дни, когда кто-то из взрослых дома, было хорошо – двери на их площадке из трёх квартир вообще не закрывались.
– Ой, Нютик, ластонька, прости, бога ради, потревожила? Думала, мама ещё не ушла, – соседка слева, Нина Алексеевна, мамина приятельница, и вообще, дама по классике, не просто приятная, а буквально, с какой стороны ни возьми, если и не всему миру приятельница, то всему двору-то уж точно.
И какие же они разные с Аниной мамой, хоть и возраста одного, и прически у них похожи – на косой пробор, висок «бабочкой». По комплекции, правда, соседка внушительнее – и в ширину, и в высоту, и халатики у неё красивее, домашнее.
Но главное – выражение лица. «У меня всё замечательно!» – говорило оно и улыбалось. Улыбалось, когда она приходила к ним в гости, когда они вдвоём с мужем шли по улице – исключительно под ручку. Они, впрочем, улыбались оба: он, потому что рядом Нина Алексеевна, а она, потому что её под руку ведёт муж. Все продавщицы у неё в подружках, оставляли ей самое свеженькое и дефицитненькое, потому что и им перепадало от нежадной улыбки, не наигранной, самой натуральной.
– Да ничего, я ведь ходячая.
– Конечно, ходячая, какая же ещё! Вот и ходи теперь назад, в кроватку, – Нина Алексеевна подхватила Аню одной рукой за талию, в другой руке у неё была тарелка, и повела в её комнату, как санитарка раненого.
Соседка справа, Марь Михална, тоже была не плохой, но, как и мама, пропадала на работе. И она была… ещё и партийной. Для мамы вся эта партийность – лицемерие одно или недалёкость, и быть в партии – как быть в чём-то немного перепачканным… В чём-то пахнущем. С такими ей было не до дружб.
Вот с Ниной Алексеевной дружила даже Аня. С живым радостным эталоном домохозяйки, матери и жены. И соседки. Её приход… Он всякий раз обласкивал и согревал. Чем? Отсветом, наверно, того благоденствия, которое царило в их семье.
Муж Нины Алексеевны был начальником рангом повыше Аниного папы, квартира у них тоже, хоть и двухкомнатная, но просторнее, с большим холлом, тянувшим на целую комнату. Обстановка модная, дорогая, никакого старья, в каждом уголке – уют и приятность. А с сыном соседей, Игорем, Аня училась в одной школе, и в музыкалку они ходили в одну и ту же. И даже…
Ну, это было ещё когда им было лет по десять, Аня и Игорёк составляли фортепьянный дуэт. Идея была двух мам. Потому и вызывала бесконечное умиление эта игра в четыре руки именно у мам, буквально до слёз. Венцом сотворчества стал романс Варламова «На заре ты её не буди». «Про меня песнь. Не на заре-то и то не добудишься».
Лучше бы они не выступали на концерте в общеобразовательной – после этого их слёзный дуэт скоропостижно
Независимо от дуэта Нина Алексеевна оставалась по-настоящему искренним другом. Умела она подойти близко-близко, заглянуть в глаза, ласково приобнять за плечи, если вдруг на юном челе сгущались тучи. И запросто из этих туч проливалось наболевшее – часто вместе со слезами.
А уж без угощения и вовсе не приходила. Не соседка, а ходячая плита-самопечка, из которой всегда можно извлечь какой-нибудь вкуснейший пирожок или пирожное. Аромат ванили, исходящий от тарелки, накрытой салфеткой, Аня учуяла даже заложенным носом. Эклерчики! С заварным кремом, от души сдобренные сахарной пудрой, её любимые. На её любимой японской тарелке музейной красоты.
– Ой, знаете, Нина Алексеевна… с вами любому врагу конец!
– Это как? – удивилась соседка.
– Ну вот, засылают вас поваром к каким-нибудь врагам, и они – всё! Воевать? Зачем? Одно на уме – как бы натрескаться ваших пирожков, и побольше.
Нина Алексеевна радостно рассмеялась.
– Не надо меня никуда засылать, а то мои обидятся.
– Нет, конечно, никто вас не отпустит. Я первая не отпущу. Оно же лучше всякого лекарства, ваше печиво. Теперь сразу же поправлюсь, вот увидите!
– Вот и умница! – продолжала цвести в улыбке Нина Алексеевна. – А пока, давай-ка, заверну тебя, как пирожок, чтобы нигде не поддувало.
Она любовно подоткнула Анино одеяло со всех сторон, оставляя её руки свободными.
– Подогреть чайку?
– Не, не надо. Ещё не остыл.
Нина Алексеевна налила ей чаю, придвинула поближе пирожное и, довольная, скрестила руки на пышной груди.
– Ну давай, пей на здоровье, а я побегу. Сергей Иванович скоро придёт. Как-нибудь забегу ещё, – и погладила Аню по голове. – Такая гладенькая у тебя головка, как у ласточки.
Болезнь пасует перед только что испечённым пирожным – оно само проскальзывает в рот, такое нежное. Ай да Нина Алексеевна! Нет, мама тоже хорошо готовит. У неё и блокнот с рецептами есть, как у всех – от руки всё чётко: 100 грамм того, стакан сего… Но почему-то его никогда не найти, когда надо. «И… А мама когда-нибудь гладила меня по голове?» Не вспомнив, Аня облизала ванильные губы, запила тёплым чаем, с чувством выполненного долга блаженно замерла под одеялом. Ничего не надо делать.
«Нелегко, конечно, признаться в таком, но с ленью, да, не знаю я, как с ней бороться. Она всегда в победителях. Зачем столько тяжкого ежедневного труда? Вместо того чтобы хладнокровно наброситься на врага, начинаешь мучиться, хитрить – как избежать неизбежное? Мытьё посуды не оставляет надежды. Наказание за то, что мы едим. Едим каждый божий день. Вымыть её до конца – не дано. Почему бы ей не мыться самой? Нет, она возрождается вновь и вновь несколько раз на дню. Грязная посуда бессмертна. Как и пыль. Единственно вечное, что есть на земле. В чём угодно можно сомневаться, только не в них. Если бы хоть можно было чувствовать, когда драишь какую-нибудь сковородку, что при этом ты… живёшь.