Урод
Шрифт:
– Это он?
– Он самый, – не без гордости ответил Отелков и с грубоватой лаской позвал: – Урод, ты чего это развоевался? Ух ты, бродяга рыжий!
Урод бросился к Отелкову. Иван Алексеевич, спасая костюм, ловко увернулся и сердито крикнул: «На место!» Но Урод и ухом не повел. Он завизжал, бросился на Васеньку и, приветствуя его, лизнул прямо в губы. Васенька плюнул и сказал, что только этого ему не хватало. Зато поэт е Денисом выразили почти такой же восторг, как и собака. В благодарность Урод облизал их с головы до пят. С Гудерианом-Акиншиным он поздоровался сдержанно
В общем, Урод сумел показать себя с наилучшей стороны и всем очень понравился. Когда же он по приказанию Ивана Алексеевича стал показывать фокусы и проделал их на этот раз с особым усердием, все пришли в восторг, а писатель восхищенно воскликнул:
– Невероятный пес и по уму и по уродству!
– И зубы у него как надолбы, – добавил ГудерианАкиншин.
Васенька Шляпоберский навалился на Дениса и прижал его к стулу:
– Ну как? Берешь, Дениска, собаку?
– Конечно! Пес превзошел все мои ожидания.
– Тогда это дело надо замочить, – сказал Васенька и направился к столу.
Уроду выдали килограмм студня и выпроводили на улицу. Началась попойка – обычная, рядовая, скучная.
Иван Алексеевич много не пил. Однако от компании не отказывался. За столом он обычно молчал, в споры тоже никогда не ввязывался, а если назревал скандал, вовремя уходил. Ему просто нравилось смотреть на пьяных, слушать их болтовню, делать свои умозаключения.
В час ночи гости стали разъезжаться. Последними отбыли Гудериан с поэтом. Закрыв за ними дверь на массивный железный крюк, Иван Алексеевич облегченно вздохнул и дал себе слово подобных гостей и попоек избегать.
В комнате висел густой запах вина, колбасы и табака. Иван Алексеевич распахнул окно, погасил свет и вышел на крыльцо. При появлении хозяина Урод поднялся и сполз на землю. Иван Алексеевич сел на ступеньку и, чиркнув спичкой, закурил. Урод догадался, что хозяин в таком настроении, когда можно и поласкаться. Он взобрался на крыльцо и уткнул морду в колени Отелкова. Иван Алексеевич положил руку на голову собаки и почесал за ушами. Урод задрожал, как от озноба, благодарно лизнул руку и тотчас сжался от страха: он вспомнил, – что хозяин терпеть не мог слюнявого подхалимажа. Но оплеухи не последовало. Рука продолжала гладить его спину, правда машинально, безразлично, и все-таки Уроду было очень приятно.
Их окутала теплая душная августовская ночь. Воздух чуть-чуть пах серой, как перед дождем. Железнодорожная насыпь почти вплотную придвинулась к забору. За ней светились кое-где желтые квадраты окон. Над дорогой, словно впаянная в темноту, тускло горела лампочка. С грохотом и лязгом пронеслась электричка. Свет от нее бежал по обочине насыпи, выхватывая из темноты телеграфные столбы, глянцевитые листья тополей, серые углы домов и жирный асфальт дороги. Внезапно пошел дождь, до странности тягучий и ленивый. Казалось, он не падал, а вязкими длинными струями, не отрываясь от тучи, бесшумно стекал на землю. О том, что все-таки дождь идет, можно было судить только по сырости воздуха, по плеску воды, бежавшей с крыш по трубам, и по сердитому шипению автомобильных шин.
Сырость проникала внутрь
«Почему я тогда ее не поцеловал? – спросил себя Иван Алексеевич и, вздохнув, ответил: – Потому что тогда я был, вероятно, слишком в нее влюблен».
И вдруг ему нестерпимо захотелось в деревню, на родину, в поле, в лес, на речку Иньву половить красноперых голавлей, побродить по лесу, упасть в траву и, раскинув руки, лежать на спине, неотрывно глядеть в бездонно-синее небо и вдыхать милый, сладкий запах клевера.
«Манят меня к себе и сосны вековые, и ели темные, и светлые березы, и тонкие осинки, сбегающие с отлогих бугорков. Мне мил и мягкий мох, и скромный папоротник, и копытник. Там, в лесу, и сердце бьется ровно, и дышится легко, и мысль спокойна и чиста.
Там нет границ и меж: селится всякий вольно, где можно жить, где счастье есть. Суда там нет. Законы матери-природы для всех равны, правдивы и ясны. Кумиров там нет тоже. Там славят не словами. Там слов нет, нет лжи и клеветы.
И там любовь – могучая, великая, поющая любовь! Там брака нет, а постоянства и верности так много!
Греха там нет, и стыд не нужен, не нужно золото и ткани дорогие. Скрывать и красить там ничто не надо.
И там борьба – борьба без сожалений, без упреков, борьба за право жить.
Туда, в леса, – вздохнуть свободно, поучиться жить, бороться, побеждать!»
Этот поэтический этюд Иван Алексеевич читал в институте на приемных экзаменах. Он и сейчас его– помнил, но автора забыл. И сколько ни вспоминал, так и не мог вспомнить.
«Впрочем, – уже прозаически подумал Отелков, – в деревне обязательно надо побывать. Отдохнуть там телом и душой».
Отелков каждый год ездил на побережье Черного моря, не потому что любил море – к нему он был совершенно равнодушен, – а просто так: все туда ездили.
Дождь лил не переставая. Колени у Отелкова отсырели, сырость чувствовалась на спине около лопаток. Брызги падающих с крыши капель залетали на крыльцо, на волосы и за воротник.
Отелков с Уродом вернулись в комнату.
Иван Алексеевич разделся, завернулся с головой в одеяло и долго не мог уснуть.
Отелков не ожидал, что уродство его боксера вызовет столько приятных событий в жизни и вынесет его, как говорят, на гребень волны.
Первым событием было появление собаки на студии. Режиссер-постановщик Герман Гостилицын прямо заявил, что собака – редчайшая находка. Даже оператор Начаркин, человек, редко с чем-то соглашавшийся, на этот раз сказал, что подобных артистов он не встречал за всю свою сорокалетнюю операторскую деятельность. В общем, все они были восхищены уродливостью пса.