Учебник рисования
Шрифт:
— А вы, значит, масштабные задачи решаете? — спросил Струев.
— Масштабные, — подтвердил депутат, — исключительно масштабные. Вот появится у вас проект всероссийского значения — милости прошу. Без колебаний — прямо ко мне! Будем думать, искать пути. И — сделаем! Добьемся!
— За масштабный проект сколько берете? — спросил Струев и показал клыки.
— Помилуйте! Я вам не следователь Одинцовского района.
— Потому и спрашиваю. Тот — сто тысяч, а вы сколько?
— Разумеется, у всякого вопроса есть цена, — согласился депутат Середавкин, — есть накладные расходы. Подготовить общественное мнение, создать почву — тут, понимаете ли, букетом и шоколадкой не отделаешься.
— Миллион? — спросил Струев. — Два? Три?
— Вы, мой друг,
Струев покинул здание парламента, как покинули его несколько раньше веселые друзья — Голенищев, Кротов, Щукин и Труффальдино. Бог весть, куда держали они свой путь: в веселый дом, как самодовольно заявил Голенищев, или в КГБ, или в иное место — впрочем, супруга Голенищева, Елена Михайловна, относилась к данным прогулкам терпимо.
— Тебя шокировал наш разговор? — спросила Елена Михайловна у сына. Она выплевывала виноградные косточки смеющимися губами. Косточки падали на мятую простыню. — Да, Леонид назначает встречи в массажных салонах — обстановка неформальная, расслабляет. И не надо ханжества.
— В КГБ — тоже неформальные встречи?
— Чекисты раньше авангард запрещали, теперь эксперта позвали с лекциями. Ходят слухи, что Леонид в КГБ работает. Как без этого? Ревнуют к влиянию, ничего удивительного.
— Ты его любишь? — спросил Павел.
Елена Михайловна перестала есть виноград.
— Интересуешься личной жизнью матери?
— Зачем он тебе?
— Для чего тебе потребовалась новая женщина? Сердце должно работать.
— Работает? Чувствует? Тогда ты видишь, — и Павел сказал то, что хотел сказать давно, — что здесь все — фальшиво, — и он указал на тарелки с агитационным фарфором.
— Ошибаешься, — сказала Елена Михайловна, — коллекция подлинная. Вы, Рихтеры, сочинители, — она, щурясь, глядела на сына.
Да, мы сочинители, хотел сказать ей Павел. У нас в семье принято работать, а не пьянствовать ночами. Ты еще не забыла?
Он не сказал этого. Вместо того он сказал так:
— Дед еле ходит. Каждые день ползет к письменному столу. Потерял память, забывает, что сказал минуту назад, но складывает слово к слову.
— А нужно? — Елена Михайловна опиралась на локоть, приподнявшись в кровати.
— Что же нужно? — спросил ее Павел.
Он ясно увидел перед собой кособокую фигуру старика Соломона, увидел, как дед, припадая на ногу, плетется к столу, натыкается на предметы, роняет клюку. Вот он боком обваливается на стул, дрожащими пальцами ищет карандаш, скрючившись, елозя кривым носом по бумаге, выводит неразборчивые каракули.
— В Соломоне дурного нет, — сказала Елена Михайловна. — Просто сумасшедший.
— И отец? — спросил Павел. — Сумасшедший тоже?
— Безусловно.
Теперь Павел видел перед собой отца, каким рисовал его в своих картинах: запавшие глаза, сжатые губы. Отец словно присутствовал в комнате, смотрел на них, смотрел на эту потную кровать с мятыми простынями, на агитационный фарфор. Отец, невидимый его матери, но видимый Павлу, при последних словах Елены Михайловны изменился в лице. Павел был обязан заступиться за семью, за никчемных Рихтеров. Ты, хотел крикнуть он своей матери, что ты щуришься, смотри открытым взглядом, разучилась? Ты носишь фамилию моей семьи — отвечай за нее! Вот как следовало сказать. Надо было пройти по квартире, сдирая со стен гравюры с голыми девушками, надо была разбить тарелки с квадратиками, вырвать виноградную гроздь. Надо было крикнуть: не смей порочить память отца! Не смей улыбаться лиловому халату!
Ничего этого Павел не сказал и не сделал. Стыд за нерешительность давно стал ему привычен. Все вокруг делали важные дела: Леонид Голенищев читал лекции в КГБ, Семен Струев устраивал перформансы, критик Труффальдино сочинял статью, Юлия Мерцалова трудилась в газете, галерист Поставец строил загородную виллу, министр
— То, что Леонид — противник деклараций, мне лично импонирует. Надеюсь, рано или поздно ты с ним согласишься, — сказала ему мать.
Елена Михайловна смотрела, сощурившись, а Павел молчал, думая, как именно сказать.
Потом сказал так
— Придет время, и со мной случится беда. Ты будешь со мной в этот день? Я пишу картины, которые взорвут общество. Рядом с хорошей картиной — видно неправду. Поэтому сейчас так полюбили квадратики — за преданное молчанье. С квадратиков сало есть удобно. Но квадратики не говорят про тех, кто ест это сало. А я расскажу подробно. Раньше, при советской власти, я считал, что должен стать языком безъязыких — тех, кто погиб или не может сказать. Но сложилось иначе. Сегодня я отомщу за тех, кого унизили, обманули и заставили принять подлую мораль. Я сведу счеты с теми, кто унижает людей. Я напишу так, что они захотят мои картины запретить. Люди увидят мои картины — и больше не смогут подчиняться дурным правителям, фальшивым законам. Люди испугаются того, что с ними сделали. Ты понимаешь это? Ты веришь мне? Ты знаешь, что твой новый муж — мой враг? Сегодня твой муж сказал, что он будет ломать все, что я сделаю. Скажи мне, на чьей ты стороне?
— Напиши картины, а Леонид их покажет.
— Надеюсь, что покажет, — сказал Павел, — надеюсь, я сумел его обмануть, и Леонид Голенищев не считает меня опасным. Деду уже не надо притворяться, он старый, скоро умрет. И отцу не надо притворяться — он умер. А я последние годы притворялся. Я притворялся, когда ходил в галереи, когда ходил на выставки, когда спорил об искусстве. Да, я все время врал, все время прятался. Я встречался с художниками — и притворялся, что с ними заодно. Я говорил с твоим новым мужем, делал вид, что мне интересно. Я познакомился с директорами музеев, с министерскими работниками, с критиками, сделал вид, что я их друг. Я все время, каждую минуту, — слышишь, каждую минуту! — знал, что я их обманываю, и скоро обман кончится. Видишь, я работал у них в тылу — научился быть шпионом. Они думают, я перестал их ненавидеть, а я готовил взрыв. Я решил: если у них есть министерство, КГБ, много ловушек и секретов — то и я научусь молчать, пока не наберу достаточно сил. Они думают, что купили меня, — ведь я продаю картины, я научился играть по их правилам. А, думают они, с ним уже все в порядке: он не захочет разрушать то, что его самого кормит. Это нормальная коррупция — так устроено наше общество, надо быть повязанным в общем деле, чем грязнее — тем прочнее связи. Я рассчитал все верно: чтобы меня услышали — я должен стать известным, я должен быть везде принят, я должен играть, как они играют. Конечно, я немного с ними спорил — но не очень упорно. Ровно настолько, чтобы думали, что я — парень с амбициями. Они привыкли к тому, что мне можно позволить немного говорить: страшного не скажу. Просто я говорю чуть более старомодно. Ведь они считают, что это старомодно — говорить понятно, немодно — говорить правду.
Павел взглянул поверх головы матери — на отца. Отец слушал.
— Я не сумасшедший, совсем нет. Наверное, мой дед и сумасшедший, раз он не умеет спрятаться и подготовить удар. Все видят, что он делает, им смешно. Они успели подготовиться, они уже придумали — куда деть его писания. Это пройдет по разряду легкого маразма, задвинут на дальнюю полку. Но я-то — я не сумасшедший, я просто на время спрятался от них. Никто не знает, какой сюрприз я им готовлю. Но такой день придет. Я только тебе открылся; Юлии и тебе. Ты меня не предашь?