Тройная медь
Шрифт:
«Мерила температуру?» — спросил он.
У нее была ангина, и она пятый день сидела дома.
«Папа», — повторила она и посмотрела на него внимательно и с каким-то состраданием.
«Наверняка температура, — подумал он. — Вон, глаза какие синие и как блестят. Надо было в детстве удалить ей миндалины».
«Папа, я хочу, чтобы Федор жил у нас», — твердо выговорила она.
«Почему у нас?» — спросил он, не вникнув еще в смысл сказанного ею.
«Хорошо. — Подняв руки, она стянула воротничок голубоватого выцветшего халатика у обернутой компрессом шеи. — Я уйду к нему в общежитие».
Всеволод Александрович растерялся.
Он встал, взял толстый орфографический словарь, всегда лежавший у него на столе, и стал непослушными руками втискивать его между книг на полке, наконец втиснул и заговорил сбивчиво: «Только я лично всего этого не понимаю. Не понимаю! Тебе же учиться… Ах! — Он повернулся к ней, взмахнул обеими руками. — Да делайте все, что хотите. Дайте только работать!» Он чувствовал подступающие слезы отчаяния, и было одно желание, чтобы дочь ушла, чтобы не смотрела на него.
«Конечно, работай. Пожалуйста. Ни я, ни Федор мешать тебе не будем, — пообещала она с облегчением. — Но я понимаю, почему Федор всем вам не по душе… — Она слегка замялась, но потом сказала слова, в которых ощущалась их обдуманность: — Не надо никогда фарисействовать, папа». И закрыла за собой дверь.
«О чем ты?» — спросил он, но она уже вышла, и не было желания идти за ней, выяснять отношения.
Он подошел к окну. К вечеру серело и серело совсем еще по-зимнему. Несколько неряшливых снежинок подлетели к окну, прилипли к стеклу на мгновение и, подхваченные теплом дома, унеслись ввысь. Всеволод Александрович включил настольную лампу. Окно стало темно-синим.
Он снова сел работать. Но, перечитывая текст, не слышал скрипа дивана, на котором ворочается без сна мальчик, не чувствовал прохлады и шероховатости холщовых простыней, потерял кусок белесого неба в распахнутом окне и слабое отражение в стекле перспективы улицы… Слова, описывающие это, вызывали сухую скуку, были мертвы в сравнении с тем, что творилось в его душе. И уж увидев так, он не мог позволить себе не переделывать. Но была какая-то вялость. И не хотелось ни печатать на машинке, ни водить пером по бумаге. Одно живое и вертелось на уме: «Внимание, внимание! На нас идет Германия».
«Фарисей»! За что его дочь так? Возможно, она имела в виду, что прежде, если кто-то возмущался поведением парней из общежитий или ворчал, как тетка: «Вот, понаехали в столицу, гости дорогие…» — он обычно говорил нечто вроде: «Да как вы не видите — они оторвались от дома, от родных, а к московской жизни, в нашем понимании, не пришли. Их надо попытаться понять, а мы разучились это делать, просто не умеем тратить душевные силы для понимания друг друга… Приспосабливаться, с кого что можно взять, это пожалуйста. Скоро, как те удельные князья, станем каждый сам по себе…»
А может быть, Алена считает, он против Федора именно оттого, что Федор приезжий, чужак, да к тому же простой рабочий… Или она намекала на его прежние рассуждения о любви: «…Особый мир… Свои законы. В любви должны решать он и она; у близких право совещательного голоса, и только…»
Удивительно, с какой
Но что бы дочь ни подразумевала, она произнесла это: «фарисей». Права?!
Он всегда ждал от окружающих и требовал от самого себя каких-то идеальных поступков даже в самых обыкновенных житейских ситуациях. Так его воспитывали — на идеалах самоотречения. Революция, войны, жертвенность… Кто ж виноват, что это въелось в душу и не выводится даже практическим нашим временем, когда человеку необходима гибкость… Ах, может быть, она и права! Но если так столкнулись его принципы и его любовь к дочери если даже, сняв телефонную трубку и услышав басовитое полыновское: «Мне бы Алену…» — он чувствует, как стучит в висках и коченеют руки, то лучше всего ему уехать…
И разгоряченный работой мозг живо рисует картины ухода из дома, начало какой-то новой жизни — дорога, плацкартный вагон и полустанок среди тайги. Жажда этих перемен так сильна, что Всеволод Александрович решает окончательно уехать из Москвы, и остается лишь договориться с Ириной, чтобы она занялась дочерью.
Еще совсем недавно даже знакомые дамы давали Ирине Сергеевне меньше ее тридцати восьми, да и сама она почти не замечала возраста. Была легка ее фигура, и не нужны для этого истязания диетами, массажами, бегом дурацкой трусцой; а ходила она по привычке в бассейн, играла в охотку в теннис, не забывала утром зарядку и холодный душ, вот и оставалось упругим тело, и не жаловалась на сердце, на одышку, на бессонницу, натура пока вывозила. Лицо, и то было довольно свежим, правда, оно уже требовало труда, но времени хватало, и ей казалось, что труд этот окупается.
Может быть, благодаря здоровью и считала она, что жизнь складывается удачно, а, возможно, была уверена в этом по одному тому, что, сколько помнила себя, всегда поступала так, как хотело сердце.
Однако с возвращением в Москву что-то быстро стало меняться в ней, будто годы наконец ее нагнали и за считанные дни выветрили соль жизни, которою крепились ее энергия и оптимизм.
В поступках ее, в смене настроений, желаний появилась какая-то хрупкость, боязнь самой себя. И оттого, верно, вот уже два месяца не могла она никак вбиться в колею московской жизни.
После заграницы, где последние месяцы сложились такими напряженными, что ей казалось, она вернулась в Москву с линии фронта, московское бытие увиделось пресным, а прежние знакомые — чересчур суетными…
«Как пошел в гору Евгений Иванович! И какой сразу апломб! Откуда что берется…» Она-то знала, как Евгений Иванович пошел в гору и что за гора это была…
«Слышала, у нас наконец гараж! Рай просто… Кстати, не мог бы Толя достать бошевские свечи?»
Да разве об этом говорили и спорили здесь при отце?
Но более любой меркантильности знакомых раздражал ее теперь муж. Труды пяти лет его совместной с зарубежными учеными работы были не завершены и фактически для него пошли насмарку, а он, словно мальчишка, вдохновился новыми идеями и уже собирался в экспедицию на Красное море изучать трещины, по которым мантия Земли выталкивает лаву на дно моря… Когда он, как было издавна заведено между ними, пытался рассказывать ей об этом, она зажимала пальцами уши и твердила с ожесточением: «Все! Все! Не могу больше. Ты мне мозги вынимаешь своей методичностью…»