Том второй
Шрифт:
Снова и снова назойливый, неприятный голос, почти вой: «Люди добрыи! Люди добрыи!» Одно и то же повторяла старуха, как заклинание, это раздражало и смущало. Нытьё продолжалось настолько долго, что, как показалось, на него стало отзываться эхо. Не то реальное физическое явление, которое поселяется в пустых помещениях и среди гор, а какое-то потустороннее эхо, долетевшее сюда из неведомой таёжной глухомани, где погибали заблудившиеся странники, так же вызывая о помощи, – авось кто-нибудь услышит. Эхо всех тех узилищ, где мучили людей с незапамятных времён по приказам фараонов, царей, императоров и прокураторов. Эхо казематов, где терзали воров и татей опричники, заплечных дел мастера. Эхо внутренних тюрем НКВД, эхо пыточных камер фашистских застенков и концлагерей. «Люди добрые!» – как наивно такое обращение к палачам, и как логично оно, это обращение, к тому человеческому в изуверах, что должно же было оставаться. Несчастному мученику всегда кажется, что именно его горячая мольба дойдёт до кромешной души мучителя, именно в отношении к его горькой судьбе произойдёт перемена и обновление в сердце ката, и тот раскается, отпустит несчастного, и, стеная, бия себя в грудь, отправится замаливать грехи вдали от людей, потому что таков непреложный закон человеческий и Божественный: слабый рассчитывает на покровительство сильного, зло исчерпывает себя и прекращается, мир становится светлее и лучше.
А в эту ночь было не так. Долго
На короткое время крики в соседней палате стихли, раздались глухие стуки. Старуха, осознав, что помощи ждать неоткуда, стала двигать мебель, пытаясь подняться сама. Но была она столь немощна, что, пожалуй, и стул бы не смогла подвинуть. Жалкая возня за стеной вновь сменилась криками. Это вызывало резкое раздражение и желание не слышать. Да как смеет она обращаться за помощью?! Мы сами больны! Но тут же внутренний голос разоблачал лукавство: конечно, больны! но не настолько же, чтобы не иметь возможности помочь самому или, по крайней мере, позвать медсестру, обратить её внимание на беспомощного человека. Благоразумная рефлексия, упорно противоречившая желанию помочь ближнему, выходила на новый виток. Все знали крутой нрав медсестёр из урологии, все понимали, насколько неприятно им будет, когда их на рассвете погонят поднимать старуху. А ведь у этих медсестёр и дальше лечиться. От них многое зависит: рассерженная медсестра может болезненно сделать укол, пропустить процедуру, не дать таблетку – мало ли что ещё. У медсестёр множество способов отыграться на неугодном больном! Плюс к тому они друг другу передают всё, что произошло на дежурстве, могут попросить и сменщицу досаждать строптивцу. Кому нужны неприятности на фоне и так уже не слишком сладкой жизни пациента урологии? Нам что, больше всех надо? Есть же дежурная, ей за доброту деньги платят! Сестра милосердия – так раньше называлась эта профессия. Профессия… Специальность… Служение добру и милосердию превратилось в профессию и стало профессионально бездушным. А нам, неспециалистам добра, что же нам делать?
«Помогитя! Дайте руку!» Снова и снова в предутренней тишине больничного здания раздавались призывы помочь – и снова никто не приходил на помощь. Что удерживало людей? Брезгливость, страх, лень… Какие ещё качества? Да надо сначала с этой старухой разобраться: она сама-то добрая ли? А вдруг она противная и злокозненная, всю жизнь мешала и надоедала окружающим, а теперь вот решила нахалявку добро от других получить? Нет, нас на это не купишь, мы люди бывалые, понимаем, что к чему. Вот если бы кто-то нам доказал, что этот божий одуванчик – живое воплощение доброты, мы бы ей помогли, а так…
«Люди добрыи! Люди добрыи!» Светает. Где же добрые люди? Можно ли их будет увидеть при беспощадном свете дня? Ворочался на своей кровати электрик – всё о своём думал, об операции. Он боялся ложиться под нож, но и жить далее с распухшим пахом было невыносимо, неприлично. Даже в туалет сходить стало проблемой. Да и жене неудобно демонстрировать такое слоноподобное достоинство. Какое-то время мужчина прятал чудовищно распухшее яичко в складках брюк свободного покроя, а сейчас всем стала очевидна его болезнь. Но операция страшила. Страшно было лишиться сознания под наркозом, отдать своё тело в руки чужих людей. А потом, ещё не отошедшего от наркоза, привезут в палату… Он почему-то очень не хотел, чтобы его бред слышали соседи, всё казалось, что будет материться. А тут ещё эта бабка орёт среди ночи, отдохнуть не даёт! Безработный конформист лежал, тупо глядя в потолок – ждал команды. Скажи ему кто-нибудь: «Иди, спасай старушку», – пошёл бы и переложил её на кровать, прервал бы череду болезненно раздражавших криков-стонов. Но команды не было, и безработный не решался проявить самостоятельность: вдруг кто-то осудит его за нарушение молчаливого сговора недобрых людей. Водитель-нарокоман не отрывался от своего бредового забытья, не слышал, не чувствовал призывов к доброте.
Безучастным бревном с огромными исколотыми фиолетовыми узорами руками лежал на койке «зэк»: не его это дело, все его дела, как известно, остались у прокурора. У него вообще не было дел в непонятном и жестоком вольном мире, где нет твёрдых понятий, где чуть ли не ежеминутно приходится отвечать себе на вопросы: добрый ты или злой? прав ты или нет? делать ли что-нибудь или бездействовать? Долгая жизнь в заключении приучила его к тому, что надо быть дерзким, крутым, резким, а для этого не следует рассуждать. «У нас бы на зоне…» – он именно так и осознавал, даже находясь вне мест заключения: «у нас», резко противопоставляя заключённых находившимся на свободе людям. «У нас бы на зоне давно всё закончилось: либо задушили подушкой суку, либо «шестёркам» шикнули, они бы её на шконку положили да ещё укрыли бы одеяльцем. А тут… Ни хрена хорошего». Бывший заключённый неожиданно для себя растерялся в этой пустяковой, в общем-то, ситуации: нужно было определить свою позицию непосредственно, прямо, без каких-либо авторитетов, а опыта такого не было; необходимо было разобраться в себе, но он не умел этого делать. Неприятно и непривычно было размышлять на отвлечённые темы, хотелось провалиться в чёрный сон, как это было в лагерях, но приходилось поневоле слушать надоедливые крики, и не было права у него прекратить их своевольно, как не было решимости
Время в палате, во всём отделении и впрямь замедлялось. Это было до удивления наглядно: световые шарики теряли свою скорость и становились заметны любому наблюдателю; крики старухи приобретали тягучесть и вязкость; явь перетекала в сон, а сон в явь медленно и внушительно, как ртуть. Приостанавливался ход времени от всеобщего размышления о том, что же такое доброта, добро. Собранные на третьем этаже облбольницы люди раздумывали о природе добра и о своём отношении к добру, вопрошали себя о добре вообще и о своём участии в творении добра. А поскольку это главное дело в жизни, время давало людям возможность не торопиться, подумать ещё и, возможно, всем вместе, соборно впустить в мир толику добра, малую, почти неуловимую, как корпускула света, но необходимую. Это становилось всё более понятным, и осознавалось правильным даже то, что время оформило для вердикта о добре такой нелепый, чудовищный антураж: урологическое отделение областной больницы дотационного российского региона. На фоне страха, боли и нечистоты, предательства и безразличия, инфернальной темноты и нервного жёлтого света дежурных ламп ясным вдруг показалось, что это всё-таки не ад, а чистилище: есть ещё возможность что-то изменить, качнуться в сторону света. Время застыло в больничной декорации, придавило людей необходимостью поступка, и неизбежность выбора становилась мучительна, почти как почечная колика. При всём том оказалось, что замедленное время обладает огромной энергией, энергией статичности, которую преодолеть, пожалуй, сложнее, чем энергию неумолимого движения времени. Энергия остановившегося времени настолько сильна, что замер даже начавшийся было рассвет. Десятки людей, собранных волей случая в одном месте, тем же случаем принуждены были одновременно предаться раздумьям над тем, что в обычной жизни люди игнорируют. Хотя, возможно, это и не было случайностью. Вполне вероятно, что именно этим людям следовало по законам неведомой нам справедливости (её принято называть «высшей») оказаться в отделении урологии в эту минуту, претерпеть мучения и адскую боль, горечь разочарования и утраты надежд, дабы вот сейчас, на пороге рассвета, всем вместе задуматься над чем-то вечным, замедлить время и решить для себя нечто важное. Важнейшее: продраться ли сквозь кромешную лень души к добру, или оставить добро, отказаться от него окончательно, и остаток дней служить злу? А возможно, обитателям урологического ада следовало действовать не коллективно, а лишь молчаливым голосованием выбрать кого-то одного, способного оформить стремление к добру в поступок?
«Люди добрыи! Помогитя!» – опять затянула своё старуха. «Зэк», кряхтя и кашляя, поднялся с кровати, медленно подошёл к двери, по-воровски незаметно нырнул в коридор. Через малое время возникла суетная возня в соседней палате, а затем всё стихло.
«Придушил он её, что ли? – подумал электрик из девятой палаты. – Или просто так совпало?» Отвыкшие от тишины больные не могли поверить, что нескончаемые стоны прекратились. За окнами стало светлее, рассвет уверенно приближался. Может быть, в Божьем мире всё встало на свои места? Или просто так совпало? Скрипнула дверь девятой палаты. Бывший «з/к» вошёл и лёг на койку, сосредоточенно и надсадно сопя.
В ожидании суда
Возвращение в родной город оказалось безрадостным. Полгода назад Саня уезжал отсюда на кураже, поскольку его ждала Москва, где подвернулась вакансия в популярном издании с лёгким налётом аналитики, но при этом падком и на скандалы. А вернуться пришлось добровольно-принудительным порядком: одно неоконченное дело потребовало присутствия подающего надежды журналиста на малой родине. Дело каверзное. Судебное дело.
События развивались так. Уже зная о предстоящих переменах в судьбе, Саня одну из последних своих статей в областном еженедельнике, где тогда работал, сделал остро критической по отношению к местной администрации. Вообще-то, в провинциальных СМИ это не принято. Когда ты надеешься с прибылью продавать землякам нафаршированные мусором рулоны газетной бумаги, вряд ли ты станешь ссориться с руководством города или губернии. Саня, несмотря на молодость газетчик уже опытный, знал, конечно, условия игры, негласно сформулированные для прессы в период суверенной демократии и властного тандема. Точнее сказать, на региональном уровне это были условия выживания, а не игры. Играть с пишущей и вещающей братией здесь не собирались, здесь просто душили любого строптивца. Если у кого-то возникало стремление пострадать за свободу слова и прочие «общечеловеческие ценности», то добро пожаловать! Но желающих было ничтожно мало. Даже записные фрондёры свято чтили границы дозволенного, чётко понимая, на что им выдана санкция, а чего касаться они не смеют ни при каких обстоятельствах. Безусловно, всё это Сане было прекрасно известно, и всё-таки он не удержался – напоследок решил вставить пистон доставшему всех областному чиновничеству, рассчитав, что успеет убраться из города до того, как разразится скандал.
На журналистский подвиг Саню спровоцировало пришедшее в редакцию письмо, обличавшее злоупотребления в системе ЖКХ губернской столицы. Обитатели ветхого строения, расположенного в центре города (пусть и не на главной улице, но вполне престижно), жаловались на трещины в несущих конструкциях, на антисанитарию, царящую в подвалах и на чердаке, на ползущую из квартиры в квартиру плесень, на проблемы с электропроводкой, с канализацией… Короче говоря, «сталинский» дом умирал, неумолимое время вершило свой суд, и люди ничего не в состоянии были ему противопоставить. Все обращения жильцов в управляющую компанию заканчивались циничными отписками, никаких мер по спасению дома принципиально не принималось, вот и решились бедолаги писать в газету. По сути, в этом письме не было ничего нового. Редакционная почта ежемесячно приносит десятки подобных посланий. Авторами их являются, как правило, деятельные старушки, правящие жильцами своего подъезда, как просвещённые государыни, или инициативные люди средних лет, находящиеся на пенсии по инвалидности. Этим категориям граждан, в отличие от большинства ответственных квартиросъёмщиков, обескровленных изнурительной борьбой за существование, хватает времени и энергии для вхождения в затяжные, осложнённые многочисленными привнесёнными факторами исторические процессы, вроде тяжбы с ЖЭКом. Впрочем, есть ещё одна категория жалобщиков – люди с явными отклонениями в психике. Но на этот раз Сане в руки попало письмо, неожиданно тронувшее душу. Написано оно было безыскусно, автор его, очевидно, не был знаком с выработанными в кляузном деле штампами, устойчивыми оборотами и стилистическими ухищрениями.