Том 1. Уездное
Шрифт:
С тенеральшей сидел капитан Нечеса. Нечесу Андрей Иваныч уже знал: запомнил еще вчера всклоченную его бороду в крошках. Подошел к генеральше, поцеловал Андрей Иваныч протянутую руку.
Генеральша переложила стаканчик с чем-то красным из левой руки опять в правую и сказала поручику однотонно, глядя мимо:
– Садитесь, я вас давно – не видала.
«То есть как – давно не видала?»
И сразу сбила с панталыку Андрея Иваныча, выскочила из головы у него вся приготовленная речь.
Капитан Нечеса, кончая какой-то
– Так вот-с, дозвольте вас просить – в крестные-то, уж уважьте…
Генеральша отпила, глаза были далеко – не слыхала. Сказала – ни к селу ни к городу – о чем-то о своем:
– У поручика Молочки пошли бородавки на руках. И кабы только еще на руках, а то по всему по телу… Ужасно неприятно – бородавки.
Как сказала она «бородавки» – так за спиной у Андрея Иваныча что-то шмыгнуло, фыркнуло. Он оглянулся – и увидал позади себя, в дверной щели, чей-то глаз и веснушчатый нос.
Капитан Нечеса повторял умильно:
– …Уважьте – в крестные-то!
Должно быть, теперь услыхала генеральша. Засмеялась невесело, треснуто – и все смеется, все смеется, никак не перестанет. Еле выговорила, к Андрею Иванычу обернувшись:
– Девятым… разрешилась капитанша Нечеса – девятым. Пойдемте со мной – в крестные отцы?
Капитан Нечеса закомкал свою бороду:
– Да, матушка, простите Христа ради. Уж есть ведь, крестный-то. Жилец мой, поручик Тихмень, обещано ему давно…
Но генеральша опять уж ничего не слышала, опять мимо глядела, прихлебывала из стаканчика…
Андрей Иваныч и капитан Нечеса ушли вместе. Хлюпала под ногами мокреть, капелью садился на крыши туман и падал оттуда на фуражки, на погоны, за шею.
– Отчего она какая-то такая… странная, что ли? – спросил Андрей Иваныч.
– Генеральша-то? Господи, хорошая баба была. Ведь я тут двадцать лет, всех – как пять пальцев вот… Ну; вышла такая история – да лет семь уж, давно! – младенец у ней родился – первый и последний, родился да и помёр. Задумалась она тогда – да так вот задуманной и осталась. А заговорит – такое иной раз, ей-Богу, ляпнет… Да вот – про Молочку, про бородавки-то: и смех, и грех!
– Ничего не понимаю.
– Поживете – поймете.
Ну, ладно. Ну, родила капитанша Нечеса девятого. Ну, крестины, как будто что ж тут такого? А вот у господ офицеров – только и разговору, что об этом. Со скуки это, что ли, от пустоты, от безделья? Ведь и правда: устроили какой-то там пост, никому не нужный, понаставили пушек, позагнали людей к чертям на кулички: сиди. И сидят. И как ночью, в бессонной пустоте, всякий шорох мышиный, всякий сучок палый – растут, настораживают, полнят всего, – так и тут: встает неизмеримо всякая мелочь, невероятное творится вероятным.
Оно, положим, с девятым младенцем капитанши Нечесы не так уж просто дело обстояло: чей он – поди-ка раскуси?
И пуще всех тот самый: Молочко взялся за дело. Очень просто почему. В прошлом году его в отцы капитаншину младенцу обрядили; проздравили; и угощенье стребовали: хотелось и ему теперь кого-нибудь подсидеть.
– Господи, да постойте же, – подпрыгнул Молочко, как козлик, как веселый теленочек, поенный молочком! с пальца, – господа, да ведь Тихмень же, жилец-то ихний… Да неужто же капитанша его не приспособила? Не может того быть? А коли так, то…
– Бр-раво, и Молочко догадлив бывает, браво!
Так на Тихмене и порешили: может, и не виноват он ни телом, ни духом, да уж очень над ним лестно потешиться, затем что Тихмень неизменно серьезен, длиннонос и читает, черт его возьми, Шопенгауэра там или Канта какого-то.
И чтобы Тихменя захватить врасплох, чтобы не сбежал, только лишь за полчаса до крестин этих: самых послали Молочко предупредить капитаншу о нашествии иноплеменных. По-тутошнему называлось это «пригласиться».
Капитанша лежала в кровати, маленькая и вся кругленькая: кругленькая мордочка, круглые быстрые глазки, круглые кудряшечки на лбу, кругленькие – все капитаншины амуры. Только вот сейчас вышел из спальни капитан, чмокнув супругу в щеку. И еще не затих, позванивал на полочке какой-то стаканчик от капитановых шагов, когда вошел поручик Молочко и, сказав: здравствуй, – чмокнул капитаншу в то же самое на щеке место, что и капитан.
Страсть не любила капитанша вот таких совпадений, положительно – это неприличное что-то. Сердито закатила круглые глазки:
– Чего целоваться лезешь, Молочишко? Не видишь – я больна?
– Ну, ладно уж, ладно, целомудренная стала какая!
Уселся Молочко возле кровати. «Как бы это к Катюше подъехать, чтобы приглашаться не сразу?»
– А знаешь, – подпрыгнул Молочко, – был я у Шмитов, целуются все, можешь себе представить? Третий год женаты – и до сих пор… Не понимаю!
Капитанша Нечеса поздоровела, зарозовела, глазки раскрылись.
– Уж эта мне Марусечка Шмитова, уж такая принцесса на горошине, фу-ты, ну-ты… Знаться ни с кем не желает. Вот, дай-ка, Бог-то ее за гордость накажет…
Переполоскали, перемыли Марусины косточки – и не о чем больше. Видно, делать нечего – надо начинать. Прокашлялся Молочко.
– Видишь ли, Катюша… Н-да… Ну, одним словом, мы все собираемся на крестины, хотим пригласиться. Надо отцом проздравить Тихменя. Я – придумал, можешь себе представить?
Никак и не ждал Молочко, что так сразу согласится Катюшка. Залилась она кругленько, закатилась, под одеялом ножками забрыкала, за живот даже держится: ой, больно!