Темный карнавал
Шрифт:
– Не в этом дело. Это же инстинкт, эстетические представления, зови как хочешь. Вот ты лично пойдешь завтра говорить с этим Большим, с этим волосатым гигантом с восемью ногами, с этой махиной?
– Нет!
– Капитан все еще не может оправиться от шока. Никто из нас не притрагивается к еде. Что же будет с нашими детьми, с нашими женами, если даже мы такие слабаки?
– Но эти пауки хорошие. Они добрые. Они великодушные, они обладают всем, чего нам никогда не достичь.
– И мы должны войти в него, по многим веским причинам, коммерческим и всем остальным.
– Они наши друзья!
– О боже, да.
И снова дрожь, дрожь, дрожь.
– Но у нас с ними никогда ничего не выйдет. Просто они не люди.
И вот я здесь, в ночном небе, передо мной почти законченный ковер. Я с нетерпением жду завтрашнего дня, когда капитан снова придет ко мне, и мы будем разговаривать с ним. Я с нетерпением жду, когда придут все эти добрые существа, которые находятся сейчас в таком смятении и непонятной тревоге, но со временем научатся любить и быть любимыми, научатся жить с нами и быть нам добрыми друзьями. Завтра мы с капитаном, я надеюсь, будем говорить о дожде, о небе, о цветах и о том, как это здорово, когда два существа понимают друг друга. Мой ковер готов. Я заканчиваю его последней цитатой на их языке, произнесенной голосами людей в корабле, голосами, которые доносит до меня ветер синей ночи. Голоса эти звучали уже спокойнее, словно смирившись с обстоятельствами, в них больше не было страха. Вот конец моей истории:
– Так вы решили, капитан?
– Нам остается только одно решение, сэр.
– Да. Только одно возможное решение.
– Он не ядовитый! – сказала жена.
– Все равно!
Муж вскочил с места, занес ногу и, весь дрожа, трижды топнул по ковру.
Он стоял и смотрел на мокрое пятно на полу.
Его дрожь прошла.
Рэй Брэдбери
Воронья стая
* * *
Он вышел из автобуса на площади Вашингтона и вернулся на полквартала, радуясь своему решению. Никого он больше не хотел видеть в этом Нью-Йорке, только Пола и Элен Пирсонов. Их он приберег напоследок, как противоядие от Нью-Йорка, от множества встреч со множеством людей – сумасбродами, невротиками и просто несчастными. Пирсоны пожмут ему руку, успокоят, оградят от всего мира дружеской лаской и добрыми словами. Вечер будет шумным, долгим, очень счастливым, и он вернется в Огайо с наилучшими воспоминаниями о Нью-Йорке, потому что там, словно в оазисе посреди пустыни неуверенности и паники, живут два чудесных человека.
Элен Пирсон ждала его у лифта.
– Привет, привет! – воскликнула она. – Как я рада вас видеть, Уильямс. Проходите! Пол скоро придет, последнее время он часто задерживается на работе. Сегодня у нас цыплята, надеюсь, вы любите цыплят, я сама их приготовила. Вы любите цыплят, Уильямс? Надеюсь, любите. А как ваши дети, как жена? Садитесь, снимайте куртку, снимайте ваши очки, вам гораздо лучше без этих очков; какой был жаркий день, правда?
Он и опомниться не успел, как она, вцепившись в рукав и размахивая свободной рукой, затащила его в комнату. На него пахнуло спиртным.
«Боже мой, – удивился он, – да она навеселе!»
– Мартини, пожалуй, – ответил он. – Но только один. Вы же знаете, я мало пью.
– Ну, конечно, дорогой мой. Пол придет в шесть, сейчас полшестого. Как чудесно, что вы пришли, Уильямс, как чудесно, что вы нашли для нас время. Три года я вас не видела!
– Однако, как же так… – пробормотал он.
– Конечно, меньше, но мне так показалось, Уильямс, – сказала она, слегка смазывая слова и слишком четко жестикулируя.
Ему вдруг показалось, что он ошибся, попал не в тот дом, или что его принимают за кого-то другого. Может, у нее просто был трудный день, ведь такое с каждым случается.
– Я тоже выпью с вами. Правда, я уже выпила один коктейль, но уже давно, – сказала Элен, и он ей поверил. Должно быть, со времени их последней встречи она начала выпивать, тишком, но методично. Каждый день и день за днем. Пока не… Такое уже случалось с его приятелями. Человек вроде бы трезв, а через минуту после рюмки все коктейли, что были выпиты и всосались в кровь за последние триста дней, бурно, словно старого друга, встречают очередной мартини. Минут десять назад Элен была вполне трезвой, а теперь и глаза затуманились, и слова выходили с трудом.
– Правда-правда, мне именно так показалось, Уильямс. – Она никогда не называла его просто по имени. – Уильямс, как чудесно, что вы надумали навестить нас с Полом. Боже мой, за последние годы вы так много сделали, так преуспели, так прославились. Даже не верится, что вы когда-то писали для Пола и его скучного телешоу.
– Оно вовсе не скучное, а Пол – превосходный режиссер, да и то, что я писал тогда для него, было не так уж плохо.
– Скучное, скучное, и все тут. Вы настоящий писатель, знаменитый, вся эта чепуха теперь не для вас. Скажите, каково чувствовать себя преуспевающим романистом, когда говорят о тебе, и денег куры не клюют? Погодите, вот сейчас придет Пол; он так ждал, когда же вы выберетесь к нам. – Слова Элен текли мимо него. – Вы, молодец, что заскочили к нам, честное слово, молодец.
– Я многим обязан Полу, – сказал Уильямс, оторвавшись от своих дум. – Я начинал в его шоу. Тогда, в пятьдесят первом, мне шел двадцать второй год, и он платил мне десять долларов за страницу.
– Значит, сейчас вам всего лишь тридцать один. Боже мой, вы же совсем молодой петушок! – воскликнула Элен. – А как вы думаете, сколько мне лет? Ну-ка, угадайте.
– Я, право, не знаю… – зардевшись, пробормотал он.
– Ну-ну, давайте, угадывайте.
«Миллион, – вдруг подумалось ему. – Миллион лет. Но с Полом все должно быть в порядке. Сейчас он придет, и окажется, что он все такой же. Но узнает ли он тебя, Элен?»
– Я плохой отгадчик, – ответил Уильямс.
«Твое тело, – подумал он, – сложено из старых кирпичей этого города, у тебя внутри невидимо смешиваются гудрон и асфальт, известь и потеки селитры; твое дыхание – ацетилен, глаза твои – истерический синий ток и губы – тоже неон, только огненно-красный; лицо твое – оштукатуренный камень, и только местами – на висках, шее, запястьях – сквозят слабые мазки зеленого и голубого, твои вены – словно маленькие скверики на асфальтовых площадях Нью-Йорка. Сейчас в тебе слишком много мрамора, слишком много гранита и почти не осталось неба и травы».