Тайгастрой
Шрифт:
Шорец вытащил из-под сидения клок сена и, сбиваемый с ног ветром, пошел к голове лошади. Журба помог ему, поддерживая за плечи. Лошаденка безразлично поглядела на сено, а потом принялась вяло есть. Журба принес еще сена, лошадь ела. Отдохнув и подкрепившись, сама пошла дальше. Они сели на санки, но лошади было тяжело. Снова пошли, держась за сиденье. Ветер с свистом мчался по раздольному снежному морю, неся за собой тучи мельчайших кристалликов. Борясь с ветром, обивавшим путников в сторону, проехали еще километров
Журба знал, что в тундре, когда застает непогода, ненцы останавливают оленей, кладут их на снег, сами ложатся между ними и ждут, пока не распогодится.
Они выпрягли лошадь, закрепили на ней рядно и хотели положить, но она не ложилась. Тогда они опрокинули сани, подостлали остаток сена и, сделав укрытие, легли на снег с подветренной стороны.
Началось ожидание. Хотя на Журбе была отменная шуба, ветер находил иголочные отверстия и проникал до тела. Хуже приходилось возчику в старой шубейке.
— Придвигайтесь ко мне тесней.
Шорец придвинулся, но теплее не стало. Пальцы на ногах и на руках у Журбы одубели, он с трудом ими шевелил. Щеки, избитые колючим ветром, стали жесткими, как голенища сапог. Он потер их рукавицей, потер голой рукой, коснулся ушей: они были тверды, словно сушеные грибы.
— Как тебе? — спросил возницу.
— Пока ничего...
Захватив комок снега, Журба принялся ожесточенно тереть щеки, уши, нос, пальцы рук. Стало еще холодней, уже не чувствовал ничего, кончики пальцев превратились в камешки. Тогда он вскочил — и давай отплясывать, бить себя руками в обхват, делать вольные движения.
Приятное тепло с трудом разлилось по членам. Лицо горело, острые иголочки покалывали пальцы, вернулось ощущение живого тела.
— А ну, еще! Бег на месте. Делайте тоже самое! — предложил вознице. — Встать!
Возница встал, размялся. Приговаривая и лаская лошадь, он уложил ее на снег и лег сам к ней, прижавшись к теплому брюху.
— Идите, однако, сюда, будет лучше.
Журба поцеремонился, но лег. От лошади пахло навозом, но этот живой, теплый дух был приятен.
Полежав с полчаса, Журба закрыл глаза, испытывая приятную истому. Уже наступил вечер, впрочем, возможно, наступила ночь: вокруг было темно, а к часам добраться он не мог.
... И вдруг Журба услышал чьи-то голоса.
— Ну, слава богу! — сказал Абаканов. — А мы тут чего только не переживали за вас...
— Зачем задержались? — спрашивал Сухих.
Журба долго отряхивался от снега, потом хотел снять шубу, но не мог. Приросла...
— Приросла... — согласились остальные.
На столе в бараке светилась лампенка-трехлинейка, освещая на потолке малый круг. Изыскатели поднимались с постелей. Яша поднес кружку горячего чаю, Абаканов тычет стакан водки.
— Пей!
Журба силится протянуть руку к
Абаканов вливает горячую водку в рот, Журба глотает одним духом. Потом пьет обжигающий губы чай.
— Как?
— Что — как? — хочет спросить Журба, не понимая, о чем спрашивают и что надо ответить.
Абаканов подносит лампенку к лицу. От света Журба щурит слезящиеся глаза.
— Э, да ты, дружище, малость обморозился! Ребята, тащите с него пимы. — Но пим не снять. Они приросли к телу, и Абаканов разрезает их ножом. — Дайте спирту.
Он оттирает ноги, руки, лицо, трет бесконечно долго, до боли, смазывает чем-то теплым и укладывает Журбу в постель, навалив на него одеяла, шубы, подушки.
— Выпей еще кипятку. Пей сколько можешь. Надо выпить целый чайник, тогда пройдет.
Журба пьет. Кипяток и водка делают свое дело. Тепло. Горячо. Чудесно! Только губы не слушаются, они стянуты, как у той старушки в больнице.
— Ты хорошая, Женя, — говорит он ей. — Но не надо... К чему обман?
Слезы, как скорлупки, ложатся на белки глаз. Ему жаль ее, бесконечно жаль.
— Мне хорошо с вами. Скорей возвращайтесь.
— Вернусь!
— Любили ли вы? — спрашивает Женя.
— Нет.
— Разве можно жить не любя!
— Вероятно, возможно.
— И никогда никого не любили?
— Кажется, никогда.
— Почему вы говорите — кажется?
— Я сам не знаю.
Тепло, жарко, душно в больнице. А за окном вьюга. Стекла покрыты густой наледью, вьюга занесла их снегом. Мутно в воздухе, ничего не видать, как в стакане простокваши.
— Вставайте, однако, товарищ... А то замерзнете...
Возница расталкивает заспавшегося Журбу, и тот с изумлением глядит на шорца.
— Где мы? Неужели еще в поле?
Пурга стихла, ослепительно чистый, легкий, подобно пуху, снег лежал на всем пространстве до темного леса на горизонте, и в предрассветье каждый предмет отчетливо выступал, как в бинокле.
— Я, кажется, вздремнул...
— Спали, товарищ, как малое дитя.
Журба потягивается.
Запряженная лошадь дожевала клочок сена, на котором пролежали ездоки ночь, и одинокая былинка торчала из уголка ее мягких, словно замша, губ.
Снова короткий бег на месте, хлопанье руками в обхват, и Журба садится в сани.
— Гоните, пока тихо на дворе!
— Теперь уже до Тубека тихо будет, — невозмутимо отвечает шорец.
Куда глазом ни кинь, снег, снег, он волнисто лежал на пустыре и напоминал застывшее море.
Сани, скрипнув, тронулись. Сказочная парчевая лошадь медленно переступает ногами. Рассвет близился, с каждой минутой светлело.
— Эх, если б стакан водки да чайник кипятку! — говорит Журба, вспоминая сон.