Табия тридцать два
Шрифт:
(Старшая сестра, разумеется, могла бы объяснить Левушке, что это на самом деле только одна из нескольких теорий происхождения шахмат, и не очень убедительная, хотя ее создатель, Дункан Форбс, был человеком великим, но ученые до сих пор спорят, и единого мнения нет – возможно, все ровно наоборот, сначала играли вдвоем, а потом разделили фигуры на четверых; однако Майя молчит и улыбается – не надо пока усложнять позицию, главное, что у брата такие интересные уроки и хорошие учителя.
(У Кирилла таких не было; все сам, по книжкам.)))
Потом Левушка идет делать домашнее задание, а Майя моет посуду; субботний вечер переходит в ночь… Стоп, почему субботний? Сегодня же воскресенье. Все перепутал! Совершенно точно: воскресенье. Значит, у Левушки нет занятий в школе, и родители не на службе, и Майя свободна от приготовления ужина. Тогда, возможно, она вообще сейчас не дома, ушла гулять или в гости к Ноне. Оу, у Ноны всегда веселье: чай, вино,
Э-э, чертов вертопрах!
И нравятся же такие пижоны девушкам.
Впрочем, все с ним ясно, нет никаких загадок. Точнее, только одна загадка: почему Брянцева вообще принимают в приличных компаниях, пускают на порог? Ведь очередное же циничное животное, которое целыми днями пьянствует, гуляет, ничего не делает, тратит родительские деньги и жестоко высмеивает любую работу на благо страны и общества.)
При мысли о том, что Майя действительно может быть вместе с Брянцевым, что Брянцев в этот самый момент пытается произвести на нее впечатление своими дешевыми фокусами и сальными шутками, Кирилла охватывает беспокойство.
Он достает сотовый и набирает номер.
Гудки.
Гудки.
Гудки.
Никто не отвечает.
Гудки.
Чем она занята?
Гудки. Отбой. Снова попытка дозвониться.
Гудки.)
– Увы, Кирилл, истина оказалась чрезвычайно неприятной!
Потрясенный Кирилл даже не сразу понимает, что слова раздаются не из телефона, а совсем с другой стороны – это Дмитрий Александрович Уляшов, закончивший беседу с Абзаловым, вернулся к рассказу о Переучреждении и о посткризисной России.
– Своевременно обнаружив и обнажив перед обществом тоталитарный потенциал русской литературы, – как ни в чем ни бывало продолжал Уляшов, – мы решили наиболее трудную часть задачи. Знаете, в пылу партии даже гроссмейстер может не заметить форсированного выигрыша, но если кто-то сообщит ему, что в данной позиции скрыт, например, мат в семь ходов, гроссмейстер непременно отыщет нужные ходы. И когда людям рассказали о том, что российский империализм является политической производной от идей, пестуемых литераторами, решение проблемы нашлось почти сразу.
Требовалось изгнать русскую литературу из русской жизни.
И, дорогой Кирилл, вы не представляете (вы никогда не сможете поверить), с какими невероятными объемами мы столкнулись, взявшись за эту работу. Сотни миллионов книг, миллионы миллионов статей и исследований, огромное число издательств, мощнейшее гуманитарное лобби (начиная от маститых профессоров-достоевсковедов и заканчивая рядовыми учителями литературы). Зараза таилась везде. В школах с первого же класса: портреты Некрасова и Чернышевского на стенах, стихотворения наизусть, гигантские списки обязательного чтения (впрочем, не только чтения: на уроках природоведения говорили о «пушкинской осени», на уроках рисования изучали, как Альтман и Модильяни изображают Ахматову, на уроках русского языка писали диктанты из Льва Толстого и изложения по Ивану Гончарову). В университетах: бесчисленные кафедры русской литературы, патологическая любовь к «цитатам из классиков», томики
А все-таки дело двигалось, и мы успешно освобождали новую Переучрежденную Россию от губительного наваждения изящной (будь она неладна!) словесности; но чем дальше шло освобождение, тем заметнее становилась огромная лакуна, глубокая воронка, зияющая пустота на том месте, где столетиями располагалась литература.
И лакуна эта внушала тревогу.
(Кто-то предлагал не обращать внимания (мол, «само зарастет»), но мы-то знали о печальном опыте советских интеллигентов, которые в условном 1989 году тоже были уверены, что достаточно «просто сбросить власть коммунистов» – и процветание страны наступит само собой. Ничего никогда не происходит само собой, Кирилл, запомните!)
Оставлять свободным важнейшее поле, расположенное в центре социальной и культурной жизни россиян, было бы, говоря словами Арона Нимцовича, «стратегической халатностью». Наоборот: над этим полем требовалось как можно скорее установить контроль, а образовавшуюся вдруг пустоту – заполнить. Заполнить чем-то не менее разнообразным и сложным, чем литература, и тоже имеющим богатую традицию, и способным внушать людям гордость за державу, но при этом, в отличие от литературы, полезным и конструктивным, воспитывающим умы и души наших соотечественников в позитивном духе либеральных, демократических, общечеловеческих ценностей. Иными словами, речь должна была идти не о бездумной отмене, но об аккуратной замене русской культуры, о кропотливой пересборке «культурного кода» всех граждан России.
И вот вопрос: чем заменить российский литературоцентризм?
Вариантов мы рассмотрели великое множество, а только все они казались плохими, непозиционными. Русская философия – глубоко вторична и (будучи смесью религиозного угара с криптофашизмом) опасна не меньше литературы. Русский кинематограф и русская академическая музыка, за редкими исключениями, – унылое повторение западных идей. Русская кухня – слишком кислая; русская эротика – слишком пресная. Футбол в России любили, но играть никогда не умели, а вот хоккей выглядел интересным решением – увы, безнадежно камерным: соревнуются в нем всего пять-шесть северных стран, и только зимой, и только на льду (да еще там эти страшные острые коньки!). Ну и почему-то командные виды спорта вообще отпугивали отечественных интеллектуалов.
Тогда задумались о русском балете.
Действительно, Россия всегда могла похвастаться и гениальными исполнителями, и одаренными хореографами, и уникальными методиками преподавания, и долгой славной историей мирового признания (великие премьеры на сцене Мариинского театра, и Париж, рукоплескавший труппе Сергея Дягилева, и Лондон, очарованный Галиной Улановой). Но Правительство Туркина отклонило идею. Якобы элитизм, а кроме того, сорок миллионов граждан на балет все равно ходить не станут – нет в таком количестве ни сцен, ни танцовщиков. Плюс хотелось членам Правительства, чтобы в нашей новейшей культуре были книги – как же, почитать на досуге, на полки поставить для пущей солидности. А с балетными книгами – беда. С одной стороны, все сочинения о танце, от Акима Волынского до Вадима Гаевского, написаны таким напыщенным слогом, что в них небезосновательно видели опасность рецидивов империализма. С другой стороны, русский язык как таковой находился после Кризиса под сильнейшим подозрением – в качестве «языка захватчиков» и «языка агрессоров»; полагали даже, что сама грамматика русской речи (ее очевидная склонность к экспансии, к разветвленным синтаксическим конструкциям с непременными придаточными предложениями и деепричастными оборотами) влияет на modus cogitandi [8] носителей таким образом, что они неизбежно становятся империалистами. Получалось, что в той ситуации требовались русские книги, но желательно без русского языка.
8
Способ мышления (лат.).